— Батоны куда подевалися?
— Трудности в нынешнем году, неурожай, — сказала Ксения.
— Трудности! А ежели я от черного-то отвыкла, напрочь отвыкла…
Потом в магазин боком протиснулся Ромка Тертышин — дядя в бахилах и длинный, тощий, с маленькой головой, нареченный за это Гвоздем без шляпки. Тот самый, который размахивал финкой в клубе после кино о Циолковском. Наутро, протрезвев, он приходил к Василию, бормотал сумрачно: «Спасибо, от греха отвел меня… Мог пырнуть кого спьяну-то, сдуру…» Гвоздь без шляпки — непутевый мужик, запивоха, по пьянке на спор разгрыз стакан, проглотил осколки и теперь болеет; он угрюмый, мрачный, разговор у него отрывистый, грубый, и только когда речь о водке, черты его мягчеют и говорит он ласково, нежно: водочка.
— Давай, девка, пару бутылей. Водочки московской…
Ксения с удовольствием не продала бы водку забулдыге. Но это будет нарушение принципов нашей торговли. А вот так нарушения, пожалуй, не будет, а если и будет, то небольшое:
— Продам лишь одну бутылку.
— Ты чего, девка? — Гвоздь без шляпки удрученно таращится, кряхтит.
— Указание получила. Из центра.
— Не слыхал про таковские указы…
Ксения сама не слыхала, но повторяет упрямо:
— Из Махачкалы распоряжение.
Гвоздь без шляпки обидчиво сует в брючный карман бутылку с блестящей фольгой на горлышке.
А потом пожаловала Соня Рабаева. Приемщица рыбы. Из горских евреек: матовое лицо и угольные брови. Это броская, опасная красота, вызывающая у Ксении неприязнь и настороженность. Гибкая, осанистая, горделиво потряхивая пышной аспидной шевелюрой, Соня глядела мимо Ксении и тыкала пальцем с рубиновым перстеньком:
— Килограмм сахару. Килограмм масла.
Голос гортанный, страстный.
Ксения насыпала в кульки сахарный песок, резала сливочное масло и думала: «Гордая девица! А нам ведомо: вместо бигуди для завивки использует пузырьки из-под лекарств, на них накручивает волосы… Смехота! И еще ведомо: на Василия пялится, когда он причаливает — как же, влюблена. Ну, конечно, в Василия можно влюбиться: сильный, добрый, надежный, такие на счастье попадаются. И пялится Сонечка на него, а он на нее ноль внимания и не повернется. Потому что от меня, от Ксении, от своей жены, взгляда не может отвести. Так он любит меня! Он признавался: «Не представляю, как я прежде жил без тебя. Ты — моя судьба!» Я — его судьба. А ты, Соня Рабаева, того не замечаешь, что ли?
Покупатели шли один за другим, реденькой, но нескончаемой цепочкой. Хлопала пружиной дверь, ей отзывалось звяканьем оконце, и отзывались мгновенной дрожью на полках консервы, стеклянные банки с компотом, винные поллитровки. Перед глазами, как маятник, колебалась стрелка весов, Ксения отпускала товар, получала деньги, сдавала сдачу и все время, внутренне напрягшись, прислушивалась к разговорам покупателей. И наконец услышала то, что ей нужно:
— Сейнера́ на подходе!
Вздрогнув, она сказала: «Извините», сняла халат и объявила перерыв на час: люди неприметно посмеивались, не спорили, принимая ее порядки, потерпим, зато после переработает лишку.
Выпроводив покупателей, Ксения повесила на дверях замок и, прямая, напряженная, зашагала по улочке. Чавкала суглинная грязь, в палисаднике, под ореховым деревом, тужась, кукарекал петушок, у калитки хрюкал поросенок, и на хребет ему сыпались лепестки раздерганной штормом астры.
От солончакового пустыря, где траурно маячила сколоченная из полусгоревших досок уборная, к причалу можно было пройти наискось. Подошвы толкли хрусткий ракушечник, утопали в волнистом песке. Моряна тускло свистела, гнала по дюнам шары перекати-поля, пробирала до костей. Дождь перестал, однако на лице — брызги, соленые, морские. Волны, метров по триста длиною, били учащенно, накатываясь друг на друга. И сейнеры — все четыре, — как чернять, качались на волнах. На каком из них Василий? Ксения шла, и ей казалось, что море и ее то опускало, то поднимало.
Она пролезла под сетью, распятой на кольях, обогнула мотофелюги и баркасы, вытащенные на берег, ступила на дощатый настил причала. На причале был народ: председатель Зенченко в прорезиненном плаще — воротник торчком, грузный Алибеков, Соня Рабаева со своей вызывающей, опасной красотой, еще кто-то. Ксения стала в сторонке, дрожа от холода и волнения и неотрывно глядя на сейнеры.
Валы колошматили причал со злобной тупостью, будто стремясь разнести в щепы. Когда же борт судна ударился о причал — дерево о дерево, — этот удар был добрый, мирный, его не спутаешь. На палубе — бригада, роба одинаковая: брезентовые куртки, штаны, зюйдвестки, резиновые сапоги. Но она Василия ни с кем не спутает. Сердце подсказывает: он на этом сейнере. Вот он перегнулся через борт, стащил с головы зюйдвестку, помахал. Это мне. Никому — мне одной. Отсюда я плохо различаю его лицо. Но это неважно: внутренним, сокровенным зрением я как бы рядом вижу русый ежик, который люблю приглаживать, зеленые, под цвет каспийской воды, очи, в которые люблю заглядывать, коричневый кружок родимого пятна на подбородке, которое люблю целовать.