Выбрать главу

А ведь и сейчас торчу на одном месте, как приклеенная. Ну и правильно, не надо смотреть ни на что, пока люди не придут. А когда они придут? Сколько времени я уже здесь нахожусь? Окна зашторены, не поймешь, какое время суток. А может, я просто не вижу, что там за ними? Или я уже в другом мире, и там, за ними, ничего нет? О, полная луна! И снег ее отражает, усиливает ее влияние. То-то я такая тревожная сегодня. Опять ты застыла на луну! Знаешь, что тебе это вредно. Не заснешь потом. Двор какой-то незнакомый. Где я? Ах да, я же умерла! То есть как это? Я тебя предупреждала, не надо об этом. Продолжай рассказывать себе истории. Подожди, а как же я увидела луну? Может, мне показалось? Нет, вот она. Но как я ее вижу, не могу понять. То ли я продвигаюсь сквозь занавески, то ли вижу через них. Как я это делаю? Вот сейчас я вижу занавески, а сейчас луну. Впрочем, это не занавески, а просто стекла покрыты бежеватой матовой краской. Угораздило же умереть в полнолуние. Прошу тебя, не надо на эту тему. Продержись еще немного, скоро утро. Ты начала вспоминать довольно интересные вещи. На чем я остановилась? Ах да, как меня отбросило взрывом. Мне тогда было тяжелее, чем даже сейчас. Определенно тяжелее. Теперь мне, по крайней мере, не надо ни о чем заботиться — рыть могилу, покупать венки прекрати немедленно, — а тогда надо было продолжать жить. Встречаться с людьми, делать дела. А мне даже пройтись по улице было больно, такой незащищенной я себя чувствовала. Я привыкла жить с ним, в нем, а без него стала как с ободранной кожей. Я не понимала, где нахожусь. Я знала, что видеться с ним сейчас невозможно, нас слишком далеко друг от друга разбросало. Недаром пути наши не пересекались, хоть мы и продолжали жить в одном городе и ходить в одни и те же заведения и одни и те же гости. Зато я тогда начала снова писать картины. Если бы не они, от меня сейчас ничего бы не осталось. Квартира и одежда не считается. Машину уже, наверное, не восстановить. Выбросят на свалку. Но я не могу вспомнить, как я тогда жила. Сплошной туман вместо воспоминаний. Было больно.

Я лежала целыми днями лицом к стене, с закрытыми глазами. Потом я вдруг поняла, что можно рисовать не только то, что видишь глазами, но и то, что видишь, закрыв глаза. Это было неожиданное открытие, как будто кто-то мне раньше запрещал. Но было очень трудно удержать образ — не то что срисовывать с натуры. Стоило мне начать всматриваться в картинки, как они тут же расползались, перетекая в другие. Поэтому в памяти оставались только наметки. Да и то если новый образ не затмевал старый красотой или неожиданностью. Бывало, что и чудовищностью. А потом и цвета сложно было воспроизвести. Иногда, сколько бы я ни перемешивала краски, не получался нужный оттенок. А без него и вся картина теряла смысл. Что в одном цвете впечатляет, в другом кажется мазней… Я тогда поняла, что сочетания оттенков могут нести такие откровения, какие ни из одного учебника не почерпнешь. Да и с формой тоже были свои сложности. Труднее всего было удержаться и не добавить вместо утерянной детали что-нибудь свое. Сколько бы ни казалось, что так будет интересней, результат был один — испорченная работа. То, что являлось мне и держалось мгновение, было богаче и глубже всего, что я могла придумать после долгих размышлений и прикидок. Это было видно, когда картина удавалась. Если вглядываться, в ней появлялись все новые и новые планы, до которых мне самой ввек бы не додуматься. Это при том, что я ставила себе весьма скромные задачи. На чистые, пронзительные линии, которые удались Рафаэлю, особенно в его Мадонне, я и не замахивалась. Знала, что не потяну. Не протяну. Меня еще хватало, чтобы уловить их, но воспроизвести было не по силам. Они захватывали меня, завязывали в узел, вытягивали меня саму в одну линию. Но вместо того, чтобы обтянуть этой линией бесплотные контуры, я бессильно свисала и болталась на ветру. Я уже поняла, что писать надо всем телом, но мое тогда еще было недостаточно гибко, чтобы охватить все великолепие. И недостаточно тонко, чтобы послушно облекать, не выпячивая свои привычные уклоны. И недостаточно мягко, чтобы не ломаться. Мне что-то надо было делать с телом. Однажды мне приснилось, что я родила ребенка. Это было самое красивое из всего, что я когда-нибудь видела. У него были точно такие же глаза, как у него, но в них карий цвет был самого незамутненного оттенка. Такие густые, бархатно-шоколадные изнутри, но ясные на поверхности. Казалось, что у этого цвета нет конца, такой он был глубокий и распахнутый. Может, такие глаза были у первого человека. Или у него, когда он только родился. Может, еще у кого-нибудь. Наверное, про такой цвет говорят, что в нем можно утонуть. Значит, и другие видели такое. Но у моего ребенка глаза были еще и сами излучающие, их бездонность не засасывала. Насчет цвета не буду спорить, но вряд ли еще у какого-либо человека были такие любовь и доверие во взгляде. Невозможно представить. Очарование было не только в глазах, а во всем облике. Лобик, носик, ручки, ножки — словами не скажешь — мой младенец был сама гармония. Я и сейчас его вижу. Я знаю, что он где-то есть, только бы узнать — где? А вдруг теперь удастся… но лучше об этом не думать, а то сглазишь. Но он реальнее многих моих знакомых, почти всех. Вот если бы мне удалось его нарисовать… Хотя я, конечно, знаю, что передать обаяние ребенка еще никому не удавалось. Даже Леонардо великому после стольких эскизов пришлось признать себя побежденным. Только намеками, только косвенно, только через. Никогда прямо. Эту непостижимость детских черт еще никто не выразил. Разве иногда сквозь более зрелые лица она выглядывает, как обещанная утрата… Как у некоторых Ангелов Возрождения, как у Мадонны в отрочестве. И еще лица стариков способны отражать ее отблеск — они снова приблизились к ней, но с другой стороны. Но портретами я тогда перестала увлекаться. Мне стало интересней писать то, чего другие не видели. Или сговорились не замечать, — подозревала порой. Потому что многие вещи, бывшие на виду, хором обходились молчанием, а другие предметы по непонятным причинам пользовались горячей любовью, — их постоянно обсуждали, описывали в книгах, их писали художники. Нас даже учили рисовать по ним, хотя многие из них, тот же пейзаж, например, были сложнее для исполнения, чем некоторые вещи из тех, на которые налагался запрет. Но не все, к счастью, ему следовали, иначе я сочла бы, что сошла с ума. Вот хотя бы Гойя — не побоялся рисовать табу. Порой и у меня получалось. Каждая удавшаяся вещь наполняла меня, делая менее опустошенной. И, напирая изнутри, расширяла до самой себя. Я становилась полной и целой — наполнялась собой и соединялась с собой. Я начала многое видеть из того, что раньше не попадало в поле зрения. И точек, из которых я видела, стало намного больше. Я расширилась настолько, что мне удалось покрыть необъятное расстояние, бывшее между нами. Потому что тогда он вдруг появился сам. Пришел и позвонил в дверь. Как раз через несколько часов — время, необходимое для выяснения моего нового адреса, изменившегося за полтора года — после того, как я наконец отпустила его. Поняв, что могу жить без него. Не переставая любить. Его внезапный приход подтвердил мое тогдашнее убеждение, сложившееся за время нашей разлуки, — никто никому ничего не должен, как бы ни хотелось всем думать наоборот. Если это понять, ни на кого уже не будешь в претензии и временами будешь получать нечаянную радость. Честный подарок — не выманенный и не купленный. Но заслуженный. Несправедливых подарков не бывает. Как не бывает и случайных разочарований. Это все равно, что выйти в дождь без зонтика и жаловаться, что не смог дойти сухим до метро. Или биться головой о каменную ограду и на все заверения, что ворота в двух метрах слева, упрямо твердить: а я хочу именно здесь пройти, но почему мне больно и почему не получается? Но смотря что пересилит — можно научиться и сквозь стенки проходить, было бы желание, — но тогда вряд ли будет так же важно оказаться за этой оградой, как прежде. Захочется чего-то другого. Ты умнеешь прямо на глазах. Да, одиночество мне на пользу, я могу смотреть на все со стороны, не включаясь. Но не такой же ценой! Пусть бы меня в тюрьму посадили, в одиночку, я согласна на это. Я бы тогда все поняла и начала бы правильно жить. Ну, как бы не так — ты тогда всю энергию употребила бы на устройство побега. Что же мне теперь делать? Ладно, замнем. Значит, говоришь, когда он вернулся, все пошло по-другому? Еще бы, я тогда стала уже ученей. Просто ты стала взрослей. И самостоятельней. Все это время ты сторонилась других людей и поэтому научилась обходиться без них. Для твоего существования уже не требовалось подтверждения со стороны. И подпорки тоже. Но и наблюдательность у тебя возросла после того, как ты перестала воспринимать других как часть себя. Да, я тогда сделала великое открытие, может, самое большое в моей жизни: все люди — разные. До этого я была убеждена, что все похожи на меня и отличаются только по принципу «большеменьше». Например, глупее-умнее, добрее-злее. Но было потрясением основ, когда я поняла, что другие могут обладать качествами, которых у меня отродясь не было, поэтому мне нечем их понять. У меня не было такого места, органа, которым я сумела бы ощути