Выбрать главу

Если верить в эволюцию, то, видимо, она что-то имела в виду. Но Дарвин умер, не решив эволюционной загадки. Ни естественный отбор, ни половой не предполагают мышления и нравственного чувства, — написал Дарвин своей рукой. Я читала своими глазами. Просил же Дарвин: ученые будущего, разгадайте же, откуда мышление и нравственное чувство. Иначе все эти отборы — сказки. Вопрос не решен, и мои мужья и прочие идут строем, будто все дарвинисты. Вульгарные. Я не могу простить измену, поскольку она атеистична. Она разрушает дом. Она убивает радость и желание. В измене нет Бога. Измена дьяволична. Может, поэтому и не болят старые измены? Выкинула из сюжета — все, заросло. Было бы в измене что-нибудь божественное, может, я поверила бы в «а» или «д», или «е». Божественное светилось бы до сего дня. А эти калеки, составляющие общество? Готовность подсмеяться над пострадавшей стороной, добить, нахамить типа а-вдруг-у-них-любовь, — все лояльничают и обнимают преступника. Поздравляют, словно героя: надо же, вот молодец, вот силен. Общество трупоедов, не опасающихся за свое пищеварение.

                                              * * *

Я думал о реинкарнации — не то и не так. Качество смерти — качество возвращения, это ясно. Может быть, я чую параллельные вселенные, хотя б одну, и при большом распухающем свидетеле мы записываем озарение: все мы здесь и всегда. Мучительна загадка слова здесь, смешно желание попасть обратно в здесь изо здеся. Мы не верим в смысл и могущество смерти, а ведь она оборудована каплями, реками, цунами кайфории. Зачем? Затем. Хорошо смотреть в окно в Центре Москвы воскресным утром: не верится, что люди спят и живы, встанут и выйдут, и по мордасам настучат, и банок набросают, и примутся жениться и рожать по старинке, родовыми путями, повизгивая. Скоро бабы примолкнут, а детям в школах будут рассказывать легенды о библейском указании — чтоб рожала в муках — и как ему веками следовали. Победило чувство юмора, боль отменили, рожают смеясь или хотя бы под наркозом, а вообще, я думаю, рожать не больно, и все от психического заражения.

Изборск и Словенские ключи. Белый лебедь акробатично кувыркается в озере. Все ловили лебедя в объективы, а лебедь нырял, шустро чистил перья и опять нырял, будто утка, коих окрест было премного. Утки к лебедю не лезли, покрякивали на утят, выгибали шеи, жеманно поднимали плечи, показывая цветные подмышки цвета индиго, и я подумал, что все птицы помечены. «Синей краской под крыльями?» Я еще подумал и согласился, что метить уток синей краской было бы нелегко. Зрители решили: порода, ведь явного цветового разделения на самок и селезней, привычного нам в Москве, не наблюдалось. Все были серо-коричневые на первый взгляд, а при взмахах и поворотах вспыхивали изумительными пятнами. Колористической дерзости, потаенной, мощной — на Городищенском озере полно. Сверху суровая монашеская мантия, а сокровенно-утиное весело сверкает на солнце, потягучими движениями крыльев допускаемом в утиную подмышку. На озере тут утки ведут себя как торопливые лебедята. Сказка про гадкого утенка, меняем экспозицию, получаем озерный постмодернизм: в семье прекрасных серых уток, дружно живущих на озере, пополняемом со скоростью 3,5 л/сек водой из регулярно освящаемых источников, имеющих вид водопадов, называемых «Ключи двенадцати апостолов», завелся подкидыш, впоследствии разоблаченный как лебедь, и его выучили хорошим манерам: нырять и чиститься, крутиться и плавать, неожиданно меняя направление, прочь-всякую-царственность — мнимую, конечно — повадки брось, нечего тут породу растворять. Удовлетворенный напутствием, лебеденок вырос настоящей бодрой уткой, а утки, тайком взяв от иностранца все лучшее, навострили лыжи крылья поднимать величаво, до — еще чуть-чуть бы! — соединения за спиной своих могучих крыльев верхушечками, поворотиками. Подмышки не забыть.