Выбрать главу

— Дай молоток и гвозди, — попросил Павел Сидорович. — Что это с Тимофеем? Парень хороший…

— Сам думал так — хороший. Дочку выдать за него хотел.

— Татьянку, что ли?

— Не, старшую нашу. Теперь она замужем в Мухоршибири. Тимоха-то сосватал ее еще перед войной. Не успели свадьбу сыграть, забрали его. А пришел раненый, на побывку — курит. И хоть бы скрывался, проклятый — нет, при всем народе пыхает. Уставщик мне говорит: табакур — тот же басурман, с ним из одной чашки есть грех великий и поганство, а ты, дескать, дочку вручить хочешь. Ну, ушел Тимоха снова на службу, я и принял сватов из Мухоршибири.

— А дочка что, довольна?

— Какой там! Присушил ее Тимошка — ревела.

Павел Сидорович с силой ударил по гвоздю, бросил молоток на подоконник.

— Готово.

— Уже? — Никанор провел ладонью по краю потника, проверяя, не дует ли, остался доволен. — Золотые руки у тебя, Павел Сидорович! Ты уж наладь мне завтра окно… Ах, сукин сын, натворил делов! Ни одной стеколочки целой не осталось.

На узком Никаноровом лице с незавидной бороденкой была и злость и обида. А Павлу Сидоровичу хотелось крепко, не стесняясь в словах, выругать мужика. Не дурак ли, стекло жалеет, а сломанную жизнь дочери ему не жалко! Но ругать его бесполезно, спросил:

— Почему курить табак грех?

— Не знаю, наверно в святом писании про то сказано.

— Ничего там не сказано, Никанор Петрович.

— Ну-у, — недоверчиво протянул Никанор. — Не может того быть!

— А ты попроси уставщика прочитать.

— Попрошу… Я попрошу, Павел Сидорович.

Возвращаясь домой, Павел Сидорович завернул к Терехе Безбородову. Тимофей лежал на кровати, спал. Дора, дочь Терехи, меняла на лбу мокрое полотенце. Лицо Тимофея искажала гримаса боли, губы кривились. Павел Сидорович постоял над ним, спросил у Терехи:

— Не буянил?

— Нет, сразу заснул.

— С чего он?

— В Мухоршибирь ездил, виделся там с дочкой Никанора. Мужик ей попался дрянной — драчун, бьет Татьянку. Из-за этого Тимоха и нахлебался до беспамятства.

Павел Сидорович вздохнул. Тимофей был спокойным, разумным парнем, одним из тех, на кого надеялся Павел Сидорович, и вот теперь, когда каждый человек нужен, — этот скандал. Еще не известно, во что он выльется. В деревне так: подрались двое, озлобили друг друга и в свару втягивается родня с той и другой стороны и начинается черт знает что.

— Терентий Федорович, ты подошли его утром ко мне. Пойдем вместе стекла вставлять. Мирить их надо… А вечером сам приходи и прихвати с собой мужиков понадежнее.

— А что, новости есть?

— Будут. Приедет завтра человек из города.

На улице было тихо. Жизнь села замерла, как замирает ручей, скованный холодом. Под ногами Павла Сидоровича звучно похрустывал снег. Мороз прижигал нос и щеки.

У ворот Павла Сидоровича поджидал человек в черной шубе-борчатке и косматой шапке. Павел Сидорович узнал его. Это был Парамон Каргопольцев, член Верхнеудинского совета.

— А мне передали — приедешь завтра. Ну пошли.

В зимовье Павел Сидорович зажег лампу. Парамон, стуча мерзлыми обутками, расстегивал шубу. На кудрявом воротнике, на шапке, даже на бровях белел иней. Под белыми бровями теплой синью блестели глаза. Парамон был молод, рыжеват, нос пестрел богатой россыпью веснушек. О таких в деревне говорят: его мухи засидели…

За столом, согревая руки о стакан с горячим чаем, Парамон рассказывал, что происходит в городе. Делами пока что заворачивает комитет общественных организаций, не признающий Октябрьскую революцию, но Совет собирает силы и вопрос о переходе всей полноты власти в его руки будет решен в эти дни. Положение трудное. Сил в Совете мало, не хватает денег, оружия, продовольствия, слаба связь с селами. А тут еще атаман Семенов собрал на маньчжурской границе казачню и всякий сброд, грозит с корнем вырвать «крамолу». За Семеновым стоят японцы…

— Не говорил Серов, чтобы мне выехать в город? — спросил Павел Сидорович и внутренне подобрался, ожидая ответа. Больше всего ему хотелось быть сейчас там, среди своих товарищей.

— Нет, об этом Василий Матвеевич не говорил. Он говорил о другом: в села надо направить как можно больше людей.

Другого ответа Павел Сидорович, собственно, и не ждал, но все равно ему стало грустно. Отгоняя это, ставшее почти привычным чувство, он скорее для себя, чем для Парамона, сказал:

— Что ж, правильно. В деревне вековая целина, не распашем ее, не раздерем слежавшиеся пласты невежества, предрассудков — не получим стойких всходов нового… — Он вдруг спохватился: — Ты устал, намерзся, а я с разговорами. Ложись отдыхать. Остальное — завтра.