Будьте осторожны в своих желаниях.
Вот представлю свою жизнь без Джейкоба, и желание может исполниться.
Сегодня я слушала показания свидетелей. И, как и говорил Оливер, наш черед еще не настал. Но я видела лица присяжных, когда они смотрели на Джейкоба, — такое выражение я видела и тысячу раз до этого. То же мысленное дистанцирование, то же едва уловимое понимание, что «с этим парнем что-то не так».
Потому что он общается не так, как они.
Потому что он горюет не так, как они.
Потому что он говорит и двигается не так, как они.
Я изо всех сил боролась за то, чтобы Джейкоб учился в обычной школе, — не только для того чтобы он видел, как общаются другие дети, а для того чтобы дети видели его и понимали, что «другой» не значит «плохой». Но, говоря откровенно, не могу сказать, что его одноклассники усвоили урок. Они часто ставили его в сложные социальные ситуации — «Заставь дурака богу молиться…» — а потом всю вину возлагали исключительно на его плечи.
И сейчас, после всей проделанной мною работы в обычной школе, он в зале суда «погряз» под уступками, на которые пошел суд, чтобы удовлетворить его особые потребности. Его шанс на оправдание — диагноз «аутизм». Настаивать в данный момент на том, что он такой, как все, — значит, своими руками засадить его за решетку.
Много лет я отказывалась делать скидку на синдром Аспергера, теперь же это единственный шанс Джейкоба.
И внезапно я бегу, как будто от этого зависит моя жизнь.
Начало третьего ночи, на двери пиццерии табличка «Закрыто», но светится крошечное окошко наверху. Я открываю дверь, ведущую на узкую лестницу, взбираюсь по ступенькам к конторе адвоката и стучу.
Открывает Оливер, одетый в тренировочные брюки и старую футболку с вылинявшей картинкой, на которой человек с волосатыми медвежьими руками. «Поддержи вторую поправку» — гласит надпись. У Оливера красные глаза, на пальцах следы чернил.
— Эмма? — удивляется он. — Что-то случилось?
— Нет, — отвечаю я, протискиваясь мимо него.
На полу коробки из-под еды и пустая двухлитровая баклажка «Горной росы». Пес Тор спит, положив морду на зеленую пластмассовую бутылку.
— Нет, все в порядке. — Я поворачиваюсь к нему лицом и начинаю сбивчиво объяснять: — Сейчас два часа ночи. Я в пижаме. Я просто бежала сюда…
— Бежала?
— …моего сына посадят в тюрьму. Нет, Оливер, ничего не в порядке.
— Джейкоба оправдают.
— Оливер, — требую я, — скажи мне правду.
Он убирает стопку бумаг с дивана и тяжело присаживается.
— Ты знаешь, почему я не сплю в два часа ночи? Пытаюсь написать вступительную речь. Хочешь послушать начало? — Он поднимает лист бумаги, который держал в руке. — «Дамы и господа! Джейкоб Хант…»
Он замолкает.
— Что?
— Не знаю, — отвечает Оливер.
Он комкает лист, и я знаю, что сейчас он, как и я, думает о случившемся с Джейкобом припадке.
— Не знаю, черт возьми! «Джейкоб Хант выбрал себе адвоката, которому лучше было бы остаться кузнецом» — вот как. Не стоило мне соглашаться на твое предложение. Не стоило ехать в полицейский участок. Нужно было посоветовать тебе опытного адвоката, который криминальные дела щелкает как семечки, а не делать вид, что у такого новичка, как я, есть хотя бы полшанса выиграть это дело.
— Если ты таким образом пытаешься меня приободрить, то у тебя плохо получается, — говорю я.
— Я сказал тебе, что меня уже тошнит…
— Что ж, по крайней мере, честно. — Я сажусь рядом с ним на диван.
— Хочешь откровенно? — спрашивает Оливер. — Я понятия не имею, прислушаются ли присяжные к защите. Я боюсь. Боюсь проиграть. Боюсь, что судья сочтет меня мошенником.
— Я постоянно боюсь, — признаюсь я. — Все считают, что я мать, которая никогда не сдается. Что я оттащу Джейкоба от края пропасти сотню раз, если придется. Но иногда по утрам мне просто хочется натянуть на голову одеяло и остаться в постели.
— И мне частенько этого хочется, — говорит Оливер, и я прячу улыбку.
Мы сидим, откинувшись на спинку дивана. Голубоватый свет уличных фонарей превращает нас в привидения. Нас в этом мире больше нет, одна оболочка.
— Хочешь услышать по-настоящему печальное признание? — шепчу я. — Ты мой лучший друг.
— Ты права. Это действительно печально, — усмехается Оливер.
— Я не об этом.
— Мы продолжаем играть в «Откровенность»? — спрашивает он.
— А мы этим занимаемся?
Он протягивает руку и пропускает прядь моих волос между пальцами.
— Я считаю тебя настоящей красавицей, — говорит он. — И внешне, и душевно.
Он едва заметно подается вперед, делает вдох, закрывает глаза, а потом отпускает мои волосы, которые падают мне на щеку. Я чувствую это каждой клеточкой своего тела, как будто меня ударили.
Но я не отстраняюсь.
Я не хочу отстраняться.
— Я… я не знаю, что сказать, — бормочу я.
Глаза Оливера вспыхивают.
— «Из всех силков, расставленных в городах, расставленных по всему миру, она идет прямо в мои», — цитирует он.
Он не спешит, чтобы я понимала, что произойдет дальше. Он целует меня.
По решению суда я должна быть с Джейкобом. Я уже нарушила правила. Почему не нарушить еще одно?
Он прикусывает мою губу. Губы у него сладкие.
— Драже «Желе-бобы», — шепчет он мне на ухо. — Мой самый большой порок. После этого.
Я запускаю пальцы в его волосы. Они густые и золотистые, непокорные.
— Оливер… — выдыхаю я, когда он забирается мне под рубашку. Его пальцы пробегают по моим ребрам. — Я абсолютно уверена, что нельзя спать с клиентами.
— Ты не мой клиент, — отвечает он. — К Джейкобу я подобных чувств не питаю.
Он распахивает кардиган. Моя кожа пылает. Не помню, когда в последний раз ко мне относились как к священной музейной реликвии, которую разрешили потрогать.
Моя голова свесилась с дивана, мои лучшие намерения развеялись, когда его губы сомкнулись у меня на груди. Я поймала себя на том, что смотрю прямо в глаза Тору.
— Собака…
Оливер поднимает голову.
— Господи! — восклицает он, подскакивает, словно футбольный мяч, и одной рукой хватает Тора. — На твоей улице праздник!
Он открывает чулан, кладет на лежащую внутри подушку горку сахарных косточек, сажает туда Тора и закрывает дверь.
Он поворачивается ко мне. Я жду, затаив дыхание. Каким-то образом его футболка оказалась между подушек. У него широкие, сильные плечи, узкая талия, тело покрыто испариной. Он красив юношеской красотой, которую принимает как должное, даже не понимая, как ему повезло.
Я же, с другой стороны, лежу на жалком диване в тесной комнате с запертой в чулане ревнивой собакой, со всеми этими морщинками и веснушками и пятью лишними килограммами, от которых нужно избавиться…
— Не надо, — мягко просит Оливер, когда я пытаюсь прикрыться полами кардигана. Он садится на край дивана рядом со мной. — Иначе мне придется убить Тора.
— Оливер, ты мог бы иметь любую девушку, какую захотел. Твою ровесницу.
— Ты знаешь, что такое молодое вино? Виноградный сок. Есть вещи, которых необходимо дожидаться.
— Это заявление звучало бы более убедительно, если бы не исходило из уст человека, который только что опорожнил баклажку с безалкогольным напитком…
Он целует меня еще раз.
— Эмма, заткнись, черт побери! — по-дружески советует он и кладет свои руки на мои, которые держат полы жакета.
— Прошла целая вечность… — шепчу я, уткнувшись ему в плечо.
— Потому что ты ждала меня, — говорит Оливер. Он стаскивает с меня пижаму и целует мои ключицы. — Эмма. Что-то не так? — спрашивает он второй раз за ночь.
Только на этот раз я отвечаю отрицательно.
Наверное, я отвыкла от кровати огромных размеров. Когда каждое утро заправляешь лишь одну половину кровати, потому что вторая половина всегда остается нетронутой, — это ужасно давит на психику. Я никогда не пересекаю линию Мэйсона-Диксона[20] своего брака и никогда не сплю, даже изредка, на стороне Генри. Я оставляю эту половину для него — или того, кто занял бы его место.
20
До начала Гражданской войны в США эта линия символизировала границу между свободными и рабовладельческими штатами.