…Я сказал тогда «согласен», а Энн сказала, что это «предательство».
— Ведь мы же договорились! — ее голубые глаза потемнели, а рот резче обозначился на сразу же повзрослевшем лице.
— Я не мог! Это так интересно, я бы не простил себе потом… И всего лишь месяц, а может, я уложусь и в три недели.
— Все равно нужно быть принципиальным… С большим трудом мне удалось ее успокоить. Мы простились мило и нежно, но что-то осталось. Что-то неясное и мучительное. Оно не переставало меня беспокоить. И я никак не мог доискаться до причины. Тяжесть, тоска, горечь? Не знаю, может, ни то, ни другое, ни третье… Теперь-то я понимаю, что это было всего лишь предчувствие грядущих перемен.
В нашу жизнь ворвалось дыхание сельвы. Энн оно пугало, а меня… Но я тогда еще ничего не понимал. А потом было уже поздно.
В бразильской гилееnote 5 воздух влажный и горячий, как компресс. Акклиматизация давалась мне тяжело. Две недели пропали почти даром. Я привыкал к состоянию вареного рака. Мозги расплавились, а позвоночник размяк и не мог долее удерживать тело.
Цепляясь за бесконечные хитросплетения лиан и корней, я с трудом поспевал за руководителем нашей экспедиции, живым и веселым археологом из Рио Альфонсо де Мораном.
— Милый док, чтобы привыкнуть, вам следует больше двигаться, — говорил он и таскал меня раз пять на день от маленького домика на сваях, где разместились научные сотрудники экспедиции, к месту раскопок. Сказав «раскопки», я, конечно, оговорился. Пирамида затерялась в сельве, и ее приходилось не откапывать, а буквально вырывать из цепких объятий влажного тропического леса.
Я невольно посочувствовал археологам. Их рубашки никогда не просыхали от пота. К моему приезду они уже расчистили часть стен, главный вход и лестницу, ведущую на верхнюю площадку пирамиды, где находился еще один вход.
У подножья древней усыпальницы была прорыта траншея, неподал„ку от
которой первобытно громоздились стволы гигантских сумаумnote 6, заросшие эпифитамиnote 7 и перевитые лианами.
— Нам пришлось здорово попотеть! — объяснял мне де Моран. — Теокаллиnote 8 держалась с помощью деревьев и лиан. Когда мы начали расчистку, возникла угроза разрушения объекта. Пришлось укрепить наиболее слабые участки.
Он указал рукой, и только тогда я заметил в стенах пирамиды стальные скобы, удерживавшие камни от выпадения. Металлические тросы в несколько витков опоясывали расчищенные стены.
— Храм «Черного тукана» находится внутри теокалли. Туда можно попасть только через верхний ход. Но раньше чем закончится расчистка, об этом нечего и думать. Вход закрыт мощной плитой, сдвинуть которую могут только механизмы. Придется ждать. Поэтому нам с вами лучше пока разработать подробный план охоты за ископаемыми микробами.
…Вечерами, когда все работы прекращались и измученные члены экспедиции разбредались по своим помещениям, мы с де Мораном ломали голову, как перехитрить окружающих нас невидимок, готовых проникнуть в гробницу одновременно с нами. Де Моран покачивался в обтянутом антимоскитной сеткой гамаке. Изредка из-под этого савана доносился хруст, и на землю летели скорлупки. Де Моран лакомился орехами сапукайя. Я сидел рядом и сосал сочные чико. Чудесный освежающий плод примирил меня со многими неудобствами.
— В любом эксперименте есть какая-то доля риска. В данном же случае мы рискуем погубить все дело, — глухо сказал де Моран.
Ночь в тропиках наступает быстро и всегда немного неожиданно. Будто кто-то большой деловито и хозяйственно гасит солнце, сдергивает световой полог с небес, рассыпает яркие звезды, наскоро красит в один и тот же иссиня-черный цвет стволы и кроны деревьев, землю и небо, а потом уже начинает заниматься деталями: бросит матовый отсвет на узком листе сумаумы или сверкнет призрачным огоньком в перепончатых крылышках неведомого жука.
— Можно простерилизовать внутреннее помещение перед погребальницей, — методично развивает идею де Моран.
— А воздух? — говорю я. — Воздух, который проникнет вместе с нами? Что делать с ним?
Я внимательно прислушиваюсь и принюхиваюсь к надвигающейся ночи. Сквозь тысячи звуков и запахов, рождаемых сельвой после заката, пробивается надсадный тоскующий звон мошкары и сладкий больной аромат каких-то цветов. Сельва ночью — это воплощенные тревога и ожидание, это пропасть, куда падаешь, не сознавая глубины и неотвратимости падения. Когда я немного привык к здешнему климату, то все сильнее стал ощущать гипнотическое действие сельвы, сладостное и жуткое очарование неведомой опасности и неразгаданной тайны. Я чувствовал, что за последние дни у меня сильно обострились зрение и слух. Я стал немножко другим, немножко непохожим на того накрахмаленного оксфордца, который две недели назад был доставлен в район раскопок вместе с микроскопами и консервами.
Мы вели здесь жизнь цивилизованных людей: брились утром и вечером, регулярно меняли белье, слушали радио, пили виски.
Но рядом была сельва. Она дышала, смотрела, ожидала и подстерегала. И я чувствовал, что вся наша цивилизация не более чем пена, которую терпит спокойное на час море. «Пятачок» отвоеванной нами земли был со всех сторон окружен нависающим, как водопад, потоком растительности.
— Да, с воздухом ничего не поделаешь. Он полон микробов, — все еще рассуждает де Моран.
Он выбирается из гамака и усаживается рядом со мной. Вспыхивает прожектор. Это дежурный, вечно жующий листья коки Сантос, проверяет сигнализацию. В сноп света врываются мириады мошек и тут же пропадают, тают, как клубы табачного дыма.
Де Моран неожиданно улыбается и говорит:
— Доктор биологии из Оксфорда совсем как индеец. Он слушает сельву и молчит.
— Вы правы, амазонские джунгли заворожили меня, и самое смешное, я не могу понять, чем именно. Кстати, я не доктор. Всего лишь магистр.
— Нас всегда влечет загадка. На этот крючок попадаются самые трезвые люди. Логический анализ здесь не поможет. Это внутри нас, в крови. Наследие прошлого, древний охотничий инстинкт. А что касается ваших степеней — мне это безразлично. Не называйте только сельву джунглями. Джунгли в Индии. Здесь сельва Мать отчаянья и туманов.