Насколько потерпел при такой характеристике Федора настоящий исторический материал, говорить не трудно. Тут собственно не в нем и дело, а в создании типа под покровом общеизвестного исторического имени. Ни Иван IV первой трагедии автора, ни Федор второй, ни другие лица обеих нисколько не внушают, кажется нам, убеждения в их исторической правде и достоверности. Относительно Федора это положение очевидно и само собою бросается в глаза; относительно Ивана IV оно не так ясно, благодаря тем крупным, резким чертам его образа, которые признаются за ним и историей; но пусть вспомнят поклонники этого создания графа Толстого, готовые отстаивать сходство написанного им портрета с историческим оригиналом, что у автора Грозный не имеет никакой политической программы, никакого повода к жестокостям, кроме дикой силы, никакой идеи за душой, кроме служения своим зверским похотям. С точки настоящего исторического создания, такой Иван едва ли и мыслим. Вообще, по нашему крайнему разумению, мы думаем, что превосходные очерки Ивана IV и Федора суть совершенно свободные, независимые создания графа Толстого, выражающие, конечно, известную эпоху, но не самих себя, как исторических лиц. Мы идем еще далее и просто скажем, что они столь же свободные создания, как, например, король Лир или Гамлет, и если гораздо более принадлежат русской истории, чем те – английской или датской, то благодаря одному обстоятельству: никакая другая жизнь, кроме старой русской, не могла бы навеять автору подобных образов, ни из какой другой не мог бы он почерпнуть такого содержания и таких красок для своих созданий.
В этом и вся сущность дела. Настоящая часть трагедий вся ограничивается одною этой чертой, но она именно и утверждает за ними право носить усвоенное ими название исторических трагедий. По милости одной только косвенной связи с русским бытом, психические этюды графа Толстого заключают в себе и все свое оправдание: значение их как живых свидетельств известного времени и народного духа, не подлежит сомнению. Недаром же европейская публика еще недавно по одному из них старалась составить себе представление о свойствах русского национального характера и общежития, недаром также наша образованная публика сильно интересуется ими, находя в них намеки и указания, нелишние и для нашего времени. В образах графа Толстого вообще есть сторона, прямо обращенная к его современникам, есть очень внятное намерение сообщить им полезный нравственный урок. Это уже лежит в свойствах самого таланта его. По нашему мнению, граф Толстой тогда только и обнаруживает вполне свою авторскую силу и свои средства, когда делается поэтом-моралистом, то есть когда находит под своим пером философскую, социальную или политическую тему и отдается дидактическому, проповедническому творчеству, которое процветает у нас более, чем какой-либо другой вид творчества и имеет весьма сильных, замечательно талантливых представителей.
Но откровение русской жизни и кончается у графа Толстого с психическими этюдами; за ними способность проникновения в свой предмет как будто покидает его. Сосредоточивая все усилия на обрисовке одного или двух характеров, он словно освобождает себя от обязанности заниматься долго всем остальным миром, окружающим его героев. Для него мир этот, видимо, составляет только орудие, с помощью которого он навлекает на свет все нужные ему черты и подробности у господствующих типов; другого и самостоятельного значения он ему не дает. Правда, весь этот многолюдный мир изображен весьма прилично: бояре говорят согласно с тем, что говорится о них в летописях; не менее правильно и прилично своему званию выражается и действует гусляр, воин, монах, купец, мужик (множество мужиков поступают решительно так, как от них ожидать следует), и со всем тем, в общем строе произведения, они составляют несчастную, обделенную и безличную толпу, осужденную быть грунтом картины, на котором выведены одна или две главные фигуры. Во всей этой толпе нет единицы, которая вырвалась бы из ряда обычных (рутинных) изображений русского люда старых времен и оказались бы, по одному какому-либо приему или слову, оригинальною личностью, способною осветить внезапно древний быт и свойство тех никем не записанных дум, какие он мог думать про себя. Вся энергия творчества, а с ней и отгадка психических тайн без остатка истощается у графа Толстого на немногие передовые личности; благодатная искра поэтического прозрения тухнет тотчас, как он отвернулся от них. А между тем, для литературных целей и особенно для русской исторической трагедии, мир, пренебреженный автором, имеет первостепенную важность, и отсутствие его, или замедление этого мира обычными, рутинными изображениями его, не может обойтись без какого-либо важного ущерба для самого создания.