Линтер помолчал какое-то время, продолжая всматриваться в глубины цветного стекла.
— Может, мне это удастся, — он пожал плечами. — Может быть.
Он задумчиво посмотрел на меня и вдруг закашлялся.
— Корабль говорил тебе, что я побывал в Индии?
— В Индии? Нет. Не сказал.
— Я там провел несколько недель. Я не докладывал Капризному о своих перемещениях, но он, конечно, все знает.
— Зачем? Почему тебе захотелось туда съездить?
— Мне хотелось увидеть это место, — сказал Линтер, рывком подавшись вперед и продолжая комкать салфетку. Потом он положил ее на подставку и стиснул ладони. — Это было… так красиво. Так красиво. Если у меня и оставались какие-то сомнения, то они растаяли там.
Он глянул на меня, и его лицо вдруг стало открытым, просветлело и выразило крайнюю сосредоточенность. Он широко развел руки и вытянул пальцы.
— Это так контрастировало со всем, что…
Он огляделся по сторонам, как бы в бессилии передать глубину своих чувств.
— Этот свет… огни… свет и тень всего этого… Грязь и мерзость. Калеки с распухшими от голода животами. Вся эта немыслимая бедность, из которой рождается такая красота… Простая девчонка из калькуттских трущоб показалась мне немыслимо хрупким цветком, как если бы… я… сперва тебе не верится, что среди нищеты и гор отбросов… и ничто ее не запачкало, не запятнало ее красоты… это было как чудо, как откровение.
И ведь ты понимаешь, что она будет такой от силы пару лет, что проживет она всего несколько десятилетий, что она безобразно растолстеет и родит шестерых детей, а потом станет морщинистой старухой… Чувство, и воплощение, и все это ошеломляет… — Его голос снизился до шепота, и он взглянул на меня беспомощно, почти уязвленно. В эту минуту мне следовало бы отпустить самый красноречивый и беспощадно-резкий комментарий из всех. Но именно в ту минуту я не смогла этого сделать.
И я осталась сидеть в молчании, а Линтер продолжал:
— Я не знаю, как это объяснить. Здесь средоточие жизни. Я жив. Если б я умер вчера, то вся моя жизнь стоила бы этих нескольких месяцев, что я провел тут. Я понимаю, что, оставаясь здесь, иду на риск, но в том-то все и дело. Я знаю, что могу столкнуться с одиночеством и ужасом. Я даже склонен полагать, что так и случится. Я жду этого. Но — опять-таки — оно того стоит. Одиночество стоит всего остального! Мы ждем, что все тут будет так, как мы себе придумали. Но эти люди не укладываются в наши схемы. Они творят добро и на каждом шагу смешивают его со злом. И это дарит им смысл жизни. Им интересно жить. Перед ними открываются неизведанные возможности… Эти люди понимают истинный смысл трагедии, Сма. Они не играют ее. Они проживают ее. А мы — аудитория. Мы сидим и смотрим.
Он сидел, глядя куда-то в сторону, а я не могла отвести от него глаз. Огромный город шумел далеко под нами, солнечный свет уходил из комнаты, когда облака пробегали над нами, и снова возвращался в комнату, а я думала: Ах ты ублюдок, ах ты бедняга, они все-таки достали тебя.
Вот мы, с нашим сказочным ОКК, нашей превосходящей разумение машиной, способной извести под корень всю их цивилизацию или слетать до Проксимы Центавра и обратно, обернувшись меньше чем за сутки; напичканной технологиями, рядом с которыми их бомбы, испепеляющие города, не более чем шутихи для фейерверка, а их суперкомпьютеры — все равно что калькуляторы; с кораблем, близким к сублимации[26] в своей всепроникающей мощи и неутолимой жажде познания… Вот мы на этом корабле, среди всех этих модулей, платформ, спутников, катеров, дронов и «жучков», просеивающих планету сквозь самое тонкое из сит, вынюхиваем их самые большие секреты, их самые тайные мысли, подглядываем за их величайшими достижениями, подчиняем себе их цивилизацию так безоговорочно, как не смог еще ни один захватчик за всю их историю, и глазом при этом не моргнув на все их ничтожные вооружения; исследуем их историю, искусство и культуру стократ тщательней, чем всю их зашедшую в тупик науку, а религии и политику — так, как доктор мог бы изучать симптомы болезни… и несмотря на все это, на всю нашу мощь, все наше превосходство в науке, технологии, мышлении и поведении, — передо мной сидит этот несчастный сосунок, плененный и разоруженный теми, кто понятия не имеет о его существовании; покоренный ими, околдованный ими, совершенно беспомощный. Эту бесчестную победу варвары будут славить в веках.
Нельзя сказать, что я пребывала в существенно лучшем положении. Мне, может, и хотелось совершенно иного, чем Дервлею Линтеру, но сомнения мои были чересчур сильны, чтобы я могла настаивать на своем. Мне не хотелось уходить. Я не желала оставлять их наедине с собой, обезопасить от нашего влияния, чтобы они успешно пожрали самих себя. Я стремилась к максимально заметному вмешательству. Я хотела перетряхнуть это место так основательно, что Лев Давидович[27] мной гордился бы.