— Черт подери, где его носит? — сказала я в пространство, стоя на балконе перед квартирой — руки на бедрах, взгляд прикован к запертой двери. День обещал быть солнечным и жарким.
— Не знаю, — ответила брошь.
Я посмотрела на нее, постаравшись придать лицу доброжелательное выражение.
— Что?
— У Дервлея привычка оставлять свой терминал в квартире, когда он куда-то уходит.
— А… — подумав, я остановилась, потом сделала пару глубоких вдохов, уселась на ступеньки и решительно выключила терминал.
Что-то неладное творится. Линтер все еще в Париже, хотя изначально его посылали совсем не сюда. Его пребывание здесь должно было стать ничуть не более длительным, чем моя лондонская миссия. Никто на корабле не видел его с тех пор, как мы впервые прибыли на планету; похоже, что он вообще ни разу не возвращался на корабль. В отличие от всех остальных. Но почему он решил остаться? О чем он вообще думает, разгуливая без терминала? Это форменное безумие. А вдруг с ним что-то случится? (Такая возможность казалась мне вполне вероятной, учитывая парижский стиль вождения, с которым я уже успела познакомиться.) Или он ввяжется в драку? Черт подери, почему корабль относится к этому с таким спокойствием? Выйти из дому без терминала вполне допустимо в каком-нибудь укромном хабитате, а где-нибудь в Гибралтаре или на борту нашего корабля это даже приветствуется, но здесь? Это было все равно что прогуляться по парку развлечений без пушки… и то, что местные жители так поступают постоянно, не делало его решение менее сумасбродным.
Я окончательно уверилась, что эта маленькая вылазка в Париж значила куда больше, чем корабль изначально мне наплел. Я попыталась было вытянуть из этой твари побольше информации, но он меня игнорировал, так что я просто встала, бросила машину во дворе и отправилась гулять. Я шла по бульвару Сен-Жермен, пока не дошла до Сен-Мишель, затем повернула к Сене. Погода была солнечная и теплая, магазины и лавки полнились людьми, выглядевшими столь же космополитично, что и в Лондоне, ну разве что чуть более стильно, если брать в среднем. Я думаю, что сперва была немного разочарована; это место мало чем отличалось от уже известных мне. Те же товары, те же торговые марки: Мерседес-Бенц, Вестингхауз, Американ-Экспресс, Де Бирс и так далее… Но постепенно дух города стал проникать в меня. Пожалуй, даже сейчас, по прошествии стольких лет, здесь можно было уловить некий отзвук Парижа, описанного Миллером (я перелистала его Тропики[17] дважды: вчера вечером и еще раз — этим утром). Здесь все было словно по-другому перемешано, хотя и составлено из тех же ингредиентов; традиции, коммерция, национальная гордость… Больше всего мне понравился язык. Приложив известные усилия, я могла добиться, чтобы меня поняли, хотя и очень приблизительно (акцент мой, предупредил корабль, был ужасен), могла прочесть дорожные знаки и объявления… Но когда на нем говорили в обычном темпе, я едва могла разобрать одно слово из десяти. Речь парижан походила на музыку, на непрерывный поток звуков.
С другой стороны, они проявляли видимое нежелание общаться на каком-либо ином языке, и мне казалось, что в Париже найдется даже меньше людей, способных изъясниться по-английски, чем в Лондоне — согласных поговорить по-французски. Я склонна была отнести это на счет имперских комплексов.
Я стояла в тени собора Парижской Богоматери, задумавшись так глубоко, что и сама походила на одно из украшений этой глыбы темно-коричневого камня, которую они называли façade (заходить внутрь мне не хотелось; я уже достаточно насмотрелась на соборы, да что там, даже мой интерес к замкам стал понемногу угасать). Корабль хотел, чтобы я поговорила с Линтером. Зачем? Я не могла ни понять этого сама, ни принять чужие объяснения. Никто не встречал этого парня, никто не говорил с ним, никто не получал от него никаких сообщений за все время миссии на Землю. Что с ним стряслось? И что мне со всем этим теперь делать?
Пребывая в полном недоумении, я шла по берегу Сены, держась в тени всех этих мрачных, тяжеловесных зданий. Я помню аромат свежеобжаренного кофе (все это время кофе продолжал неуклонно дорожать; вот вам и саморегулирующийся рынок!), помню, как начинала блестеть свежевымытая брусчатка, когда, деловито открыв уличные краны, за работу принимались низкорослые уборщики. Они пользовались старыми тряпками, намотанными на швабры, чтобы перегнать воду от одного края тротуара к другому. Хотя бесплодные раздумья и растравляли мне душу, пребывание здесь все же казалось мне чудом. В этом городе было нечто совершенно особенное, подбивавшее тебя радоваться уже одному тому, что ты жив… Вдруг я очутилась на острове Сите, не знаю как, хотя помню, что изначально я направлялась к Центру Помпиду, чтобы от него дважды повернуть и пройти через Мост Искусств. На оконечности острова я обнаружила маленький треугольный парк. Он походил на выкрашенный зеленой краской носовой кубрик морского судна, чья корма гордо разрезала мутные воды древней Сены, омывавшие огромный город. Я прошла через парк, держа руки в карманах и изображая праздношатающуюся туристку, но затем увидела нечто исключительно странное и почти тревожащее — ступени, ведущие вниз между глыб грубо обтесанного белого камня. Я на мгновение остановилась, потом решила спуститься по ним к реке. Я оказалась в огороженном дворике, откуда, в принципе, можно было выйти к воде, но этот единственный выход был перекрыт каким-то перекошенным сооружением из вороненой стали. Мне стало не по себе. В строгой геометрии постройки было что-то внушающее ужас, принуждавшее чувствовать себя маленьким, слабым и беззащитным. Нависавшие надо мной белокаменные глыбы наводили на мысль о том, как хрупки под ними будут человеческие кости. Я была здесь совсем одна. Почти инстинктивно я попятилась назад, в сумрак перехода, ведущего обратно в залитый солнцем парк.
Это был Мемориал Депортации[18].
Я помню, как тысячи тусклых огоньков, расставленные рядами, озаряли туннель, помню торжественные слова, вырезанные на камне в отдаленном углу дворика… Это поразило меня до глубины души. Больше ста лет минуло с тех пор, но холод того места до сих пор живет во мне; он пробирается по моему хребту, когда я диктую эти слова; я стираю и снова пишу их на планшете, и кожа моя покрывается мурашками.
Впечатление это не ослабевает со временем; подробности той прогулки столь же свежи в моей памяти сейчас, что и спустя лишь несколько часов, и я знаю, что они будут со мной в час моей смерти.
Я вышла оттуда в каком-то отупении. Но и злилась тоже. Я злилась на них за то, что они сумели так зацепить меня, поразить в самое сердце. Конечно же, я была зла и на их глупость, их маниакальное варварство, их склонность к бездумным поступкам, животную покорность, ужасающую жестокость. На все чувства, о которых и должен был напоминать мемориал.
Но всего более я была поражена тем, как этим людям удалось создать столь выразительный символ собственных кошмарных деяний. Как смогли они вложить столько человечного в напоминание о бесчеловечном? Я и подумать не могла, что им такое под силу. Все книги, прочитанные мной, все фильмы, просмотренные на борту корабля, не могли подготовить меня к такому. А я не любила попадать впросак.
Я покинула остров и прошлась по правому берегу реки до Лувра, побродила по его галереям и выставочным залам, глядя на произведения искусства и не видя их. Я просто пыталась прийти в себя. Наконец я проделала небольшое упражнение по размягчению мгновения (Это выражение практически не поддается адекватному переводу. — Примеч. дрона.), и, готовясь предстать перед Моной Лизой, уже практически взяла себя в руки. Джоконда несколько разочаровала меня — такая маленькая, темная, вся в окружении людей, камер и охранников. Девушка безмятежно улыбалась из-под защитного стекла.