Не всегда дело решалось именно огнем. Нередко это был нож, яростная атака, слепое вспарывание – только бы не видеть больше этих разноцветных язв на холсте. Устранить их из мира. Ритуал ножа, ритуал ножниц был порывистее, бесконтрольнее. Лезвие глубоко вниз и вправо, потом слепо и резко вверх, наискось, до самого края, потом еще раз и еще, до тех пор, пока ничего нельзя будет разобрать. Пока обрывки холста не станут свисать, как кровавые лохмотья из распоротых животов. Нет, это не приносило удовлетворения, никогда. Ничего, кроме глухой тоски и пустоты. В ритуале огня было больше яростного триумфа: выволакивать холсты, крепко вцепившись пальцами в раму, швырять их в чадящий из-за плохой тяги камин, смотреть, как они ярко вспыхивают, едва языки пламени лизнут масло. Никто не уничтожил больше картин, чем он. Никто.
Ма-Бе, ты меня слышишь? Машина из Шинона уже приехала? Пусть подождет.
Он шепчет. Он ругается.
То, что происходит в этот последний день июля, – лишь одна из многочисленных оргий разрушения, нескончаемое слепое испепеление некой прежней жизни. Эффективность была под вопросом. Он только жаждет избавления, стремится вымести прочь из жизни свои картины и заодно и ту часть себя, которая увязла в них. Самоуничтожитель, самопотрошитель, самосжигатель. Сутин, Хаим.
Никто не понимал ритуала. Никакие художники, никакой Зборовский, ни одна из двух женщин последних лет – ни мадемуазель Гард, ни Мари-Берта. И никто не мог его остановить. Он сам себя не понимал. Парк весь объят огнем у него перед глазами, блики пламени танцуют в его зрачках. Он знает, что так должно быть, вот и все. Но 31 июля 1943 года это не приносит облегчения. После ритуала боль сразу же возвращается.
Осталось еще несколько картин, которые мадам Мулен, скатав в рулоны, тайком перевезла в Париж, чтобы предложить галеристам. Тогда можно будет купить хлеба и яиц, ведь парижский счет заблокирован. И лишь немногие, тщательно отобранные посетители наведывались из Парижа в Шампиньи. Картины последних лет. Две свиньи, валяющиеся в луже, одна розовая, другая – серовато-зеленая от грязи и тины, прямо-таки защитного цвета – некоторые умники возвестят, будто он эдак изобразил солдат вермахта. Надо же такое придумать. Два раза – мать с ребенком, сумрачно-синее, израненное детство, суровые матери, иконы оккупации. Школьники по дороге домой, хлестаемые ветром, бросаемые из стороны в сторону в бурных сумерках, испуганно цепляющиеся за руки друг дружки. Дети на поваленном дереве. Кто спас картины от своего создателя и оккупантов, кто потихоньку отодвинул их в сторону, в тень, подальше от глаз, когда весь парк был охвачен огнем.
Картины, которые он последние месяцы отвоевывал у самого себя и у своей язвы. Прочь, в огонь все, что еще сохранилось. Времени слишком мало. Возможно, это сожжение будет последним. Кремация, слепая бездумная рутина. Огонь – это то, что нужно. После – только пепел и несколько недогоревших деревяшек, остатки рам. Последняя возможность стереть невозможное. Есть еще, правда, несколько картин у мясника, месье Авриля, заложены до оплаты, которая постоянно откладывается, до погашения долга, растущего из недели в неделю. Пусть остаются заложниками. Долг уже не погасить. Ничего не исправить, нигде и никогда.
Ма-Бе, сбегай к крестьянам, попробуй еще разок.
Ничего теперь не выменять, это время закончилось, не стоит и пытаться, в июле все пошло наперекосяк, крестьяне не дают яиц и молока, не хотят видеть эти полотна, на которых белый свет нельзя узнать из-за искореженных дорог, вихляющих, корчащихся деревьев, из-за сплошной коричневой и синей грязи, шрамов и рубцов. Где даже теперь, когда идет война, все не похоже ни на что на свете, разве только свет уже погиб – с последним содроганием, в слепых корчах и муках. Как сплошная, бушующая язва. Но яйца, и масло, и молоко – это золото.
Они понимают: война. Теперь все это нужно нам самим.
Потом Ма-Бе спускается вниз и звонит из хозяйской квартиры в Шинон доктору Ранвуазе, который, к несчастью, решил в этой пустоте июльского месяца отправиться в отпуск, а вернее, уехал добывать пропитание к родственникам в деревушку ниже по течению Луары – теперь, когда разговоры об отпусках утратили смысл. Мешочное бытие. С котомкой за плечами. Его заместитель, доктор Борри, едва бросив взгляд на художника и слегка ощупав живот, назначает госпитализацию. Нельзя терять времени. Срочно в Шинон, в клинику Сен-Мишель. Диагноз художник прекрасно знает сам, уже многие годы они вдвоем – Сутин и его язва. Многие годы у него есть спутница-близнец, которая глумится над ним и мучает его. Черная болезненная тень, накрывающая его снова и снова.