Теперь, обращаясь к демонической змее, которая обитала в голове единорога, Малигрис говорил с низкой монотонной интонацией того, кто размышляет вслух:
— Змея, в годы перед тем, как ты пришла ко мне и поселилась в голове единорога, я знал девушку, которая была прекрасной и хрупкой, как орхидеи джунглей и которая умерла, как умирают орхидеи … Змея, не Малигрис ли я, в котором сосредоточено мастерство всех оккультных знаний, всего запретного владычества, власть над духами земли, моря и воздуха, над солнечными и лунными демонами, над живым и мёртвым? Раз я так желаю, разве не могу я вызвать девушку Нилиссу, в самом расцвете юности и красоты, и призвать её из неизменных теней скрытой гробницы, чтобы она предстала передо мной в этой комнате, в вечерних лучах осеннего солнца?
— Да, хозяин, — ответила змея низким, но особенно проникновенным шипением, — Ты — Малигрис, и всё чародейское или некромантическое могущество — твоё, все заклинания, чары, и магические фигуры известны тебе. Если ты так желаешь, можешь вызвать девушку Нилиссу из пристанища среди мертвых и созерцать её снова, какой она была прежде, чем её очарование познало хищный поцелуй червя.
— Змея, хорошо ли это, подобающе ли это, что я должен вызывать её таким образом? … Не будет ли никакой утраты, и не будет ли сожалений?
Змея выглядела задумавшейся. Затем, медленно и осторожно, прошипела: — Это подобающе для Малигриса — сделать так, как он пожелает. Кто, кроме самого Малигриса, может решить, хороша или дурна эта вещь?
— Другими словами, ты не станешь советовать мне? — это было настолько же утверждением, так и вопросом, и змея не снизошла до дальнейших высказываний.
Малигрис некоторое время размышлял, подперев подбородок сжатыми ладонями. Потом он поднялся, медленными, непривычными к быстроте и уверенности движениями, которые контрастировали с его морщинами, и стал собирать, из разных уголков комнаты, с эбеновых полок, из шкатулок с замками из золота, меди или электрума, различные принадлежности, которые требовались для его магии.
Он начертил на полу подходящие круги и, стоя в середине самого большого, возжёг кадильницы, содержащие соответствующее благовоние, и начал читать вслух, из длинного узкого свитка серого пергамента, пурпурные и киноварные руны ритуала, вызывающего мёртвых. Испарения из курильниц, синие, белые и фиолетовые, поднялись плотными облаками и быстро заполнили комнату постоянно извивающимися чередующимися колоннами, среди которых солнечный свет исчез и сменился сероватым неземным отблеском, бледным как свет лун, восходящих из Леты.
Со сверхъестественной медлительностью, с нечеловеческой торжественностью, голос некроманта продолжал читать нараспев, словно священник, пока не закончился свиток и последнее эхо не стихло в глухих загробных отзвуках. Тогда цветные пары рассеялись, как будто убрали складки занавеса. Но бледный неземной отблеск всё ещё заполнял комнату, и между Малигрисом и дверью, где склонялась голова единорога, стоял призрак Нилиссы, как она стояла во времена перед своей смертью, немного склонившись, словно овеваемый ветрами цветок и улыбаясь с трогательной беспечностью юности. Хрупкая, бледная, и одетая просто, с цветами анемонов в чёрных волосах, глазами, которые содержали новорожденную лазурь вешних небес, она была всем, что помнил Малигрис, и его вялое сердце оживилось старой сладостной пылкостью, когда он рассматривал её.
— Ты — Нилисса? — спросил он — Нилисса, которую я любил в заросшей миртом долине Мерос, в золотые для сердца дни, которые ушли со всеми мёртвыми эпохами в залив безвременья?
— Да, я Нилисса, — Её голос был тем же чистым и журчащим серебряным голосом, который так долго отдавался эхом в его памяти …, Но всё же, поскольку он пристально смотрел и слушал, выросло крошечное сомнение — сомнение, нелепое не менее, чем недопустимое, но всё же настойчивое: была ли полностью та же самая Нилисса, которую он знал? Не было ли некоего неуловимого изменения, слишком тонкого, чтобы назвать или определить, не забрали ли время и могила нечто отсутствующее — нечто безымянное, что его магия не смогла возродить полностью?
Были ли глаза так же нежны, были ли чёрные волосы столь же блестящи, фигура столь же стройна и гибка, как у девушки, которую он призывал? Он не был уверен и за растущим сомнением последовала свинцовая тревога, наполнившая его сердце мрачным отчаянием, словно пеплом. Его изучающий взгляд стал испытующим, требовательным и безжалостным и, с каждой минутой, призрак всё меньше и меньше был прекрасным подобием Нилиссы, каждую минуту губы и лоб были менее прекрасными, менее нежными в своих изгибах; стройная фигура стала худой, локоны — обычного чёрного цвета, а шея — просто бледной. Душа Малигриса снова заболела старостью, безнадежностью, и гибелью его эфемерной надежды. Он больше не мог верить любви, юности или красоте; и даже память об этих вещах была сомнительным миражом, вещью, которая могла быть или же не быть. Не было ничего кроме тени, серости и пыли, ничего, кроме пустой тьмы, холода и вцепившегося бремени невыносимой усталости, неизлечимого страдания.