Название Понпон-Финет идет из далеких времен. Оно отдавало стариной даже для наших дедов. Уже тогда рассказывали легенду о том, как однажды вечером юноша Понпон и девушка Финет были пойманы в кустах… С перепугу они согрешили. Имена их достались местечку. И не только ему. К фамилиям многих здешних семей издавна добавлялись Понпон или Финет, и трудно было угадать, кто и впрямь ведет свой род от них, а кто состоит в свойстве. Были Лебуа-Понпон и Понпон-Бриду, были Финет-Малезье и Лонгваль-Финет.
Радио в бараках иногда доносит песенку «В том краю, чье имя так прелестно…»
Понпон-Финет стоит на самом краю города, точно последняя каменная ступенька старого дома, глядящего на Шельду, низкая ступенька, вдавленная в землю среди травы.
Вечерами переменчивый ветер разносит голос кукушки во все стороны до самого закатного горизонта.
Много звуков раздается здесь по вечерам: соловьиные трели и пение кукушек — их тут особенно много, — шелест ветра в серебристо-белой листве тополей сливается с унылыми, зловещими звуками, тяжким скрежетом ржавого металла, лязгом гусениц землечерпалки, поворотного круга подъемного крана, чьи вялые, словно намокшие цепи болтаются над баржами, и с тяжелым грохотом бесчисленных подъемных мостов.
Детям запрещают играть на городских свалках, на крутых берегах пруда и напротив островка у старицы Шельды, которая скоро будет засыпана заводскими отходами и шлаком.
Вся грязь и гниль города скопились на этой стороне. Чахлые остатки растительности покрываются пылью. На кудрявой листве ломоносов осел густой слой извести, угля и ржавчины.
Время от времени в Понпон-Финет заносит и французов. В тридцать третьем, тридцать четвертом годах появились первые «кроличьи садки». В тридцать шестом и тридцать седьмом они опустели. Один из бараков, стоящий в тростнике у пруда, превратился в охотничий домик. Прочие растащили потихоньку, по одной доске. Здесь ничто не пропадает зря. Миски вылизываются до дыр. Вылизывается, обгладывается все подчистую. Однако лишь в войну после бомбежек сорокового и сорок четвертого Понпон-Финет действительно начал заселяться. Люди бежали из города, страшась обвалов в каменных домах, тут уж было не до капризов в выборе жилья. И воздух здесь, за городом, был не так плох. Кстати, можно найти на месте все необходимое, чтобы своими руками и ничего не умея построить себе жилище. Повсюду валялись кирпичи, почти целые черепицы, листы железа, иногда пробитые осколками, доски, куски балок…
Здесь-то и был впоследствии построен временный поселок из этернита, гладкого для стен, гофрированного для крыш, и даже с кирпичным или бетонным фундаментом. Туда вселили тех, кто остался без крова, и тотчас с лихорадочным нетерпением, едва дождавшись выезда жильцов, снесли прежние лачуги. Постепенно год от года жизнь в поселке наладилась, как, в общем, все в конце концов налаживается- Когда крыши временных построек стали протекать, французы один за другим перебрались обратно в город и хорошо сделали, иначе не известно, как смогли бы разместиться остальные.
Тут подоспело и еще одно обстоятельство. В свое время немцы возвели деревянные бараки для русских пленных, работавших на шахтах. Затем в них жили пленные немцы, которых использовали таким же образом. А теперь эти бараки стояли пустые. В них поселили шахтеров из Северной Африки, по нескольку человек в комнату; к счастью, они были несемейные. Бараки окрестили «Лагерем холостяков». Во главе этого лагеря, имевшего свой режим и порядок, стоял бывший капитан жандармерии, вдовец и бездетный. Половина «холостяков» имели и жен и детей за морем, но это уже было вне компетенции начальства и городских властей. Впрочем, муниципалитет был бдителен и готов вмешаться в случае необходимости. И когда после войны (увы, не последней) стали приезжать семьи алжирцев, а было их в то время не больше десятка, то, следуя старинной пословице: по одежке протягивай ножки, — Временный поселок радушно принял их под свои дырявые крыши.
Словом, в то утро, месяц назад… Шарлемань стал замечать, что стареет. Он понял это по множеству примет. Не то чтобы он сравнивал себя с Иеремией, нет, но он невольно обращается к нему мыслью, к старому Иеремии, который любит одинокие прогулки и пользуется для этого любыми предлогами — то травы нужно нарезать для кроликов, то собрать хворосту или ранние нежно-белые одуванчики… Конечно, Шарлеманю еще далеко до этого, но и его стало тянуть к тишине и созерцательности. Близость старости он видел еще и в том, что все чаще предается размышлениям и ловит себя на этом. Вернее сказать, прежде он думал только о конкретных вещах. Ему случалось часами ломать себе голову в одиночестве или с товарищами над различными «проблемами». А теперь его мысли все чаще принимают расплывчатый, общий характер. Он вспоминает свою молодость.