— Сколько раз я твердила, чтобы они были осторожнее! — говорит какая-то женщина.
У мальчика не видно переломов, но повсюду, где кожа прошлась по цементу, сочится кровь. На ногу льют перекись водорода, понемногу, прямо из бутылки. Раны белеют, водород слегка шипит, появляется розовая пена. Лицо осторожно промывают влажной ватой. Мальчик не кричит. Он все еще не оправился от испуга.
— Прямо голое мясо! — говорит женщина, прикладывая тампоны.
— Больно ему будет завтра! — добавляет кто-то из мужчин.
Обнаруживаются все новые ссадины, словно напильником содрало кожу. На ладони, на щиколотке, столь чувствительной к боли — мальчик был в башмаках на босу ногу… Зубец шестеренки впился ему в икру и из синей ранки сочится кровь, но это пустяки по сравнению с остальным.
Когда Норе подходит к кабачку, он все еще взбудоражен и словно покрыт гусиной кожей, невидимой для глаз. Он внутренне содрогается, как тогда, когда видел перевязки Мулуда. Человеческая плоть наделена таинственной способностью взаимопонимания, не зависящей от общности идей и чувств; существует некий флюид, который передается от одного к другому, даже без соприкосновения, если плоть испытывает страдание.
Когда ему рассказывают об окровавленном человеке, Норе не нужно большого усилия, чтобы представить себе его… Из местного полицейского участка убежал алжирец. Точно никто не знает, как это произошло, но слух об этом разнесся быстро. Накануне вечером его привели и заперли в комнату со ставнями на засовах, он хорошо слышал под собою крики из подвала. Потом дверь внезапно открылась, вспыхнул свет. Рядом с ним бросили другого алжирца без сознания, окровавленного, с изувеченной правой рукой и размозженными пальцами, с выдавленным правым глазом. Это все, что он успел увидеть. Тотчас же свет погас и дверь захлопнулась. Всю ночь, ожидая ежеминутно, что его самого отведут в подвал, узник просидел подле товарища, держа его за здоровую руку. Он держал ее еще и для того, чтобы помешать несчастному хватать себя за лицо, ощупывать вырванный глаз, что он пытался сделать, чуть только приходил в себя… Он держал эту руку всю ночь напролет, чтобы хоть немного согреть его и поддержать. Временами рука пылала, временами была ледяной.
— Нет, мы им не сообщники, — говорит Шарлемань.
Но это слово, брошенное Сюрмон, и слово «немцы» продолжают трепетать в его сознании, словно петушиные перья, которые разлетались повсюду, и каждый боялся, как бы они не коснулись рук или одежды и не запачкали их кровью…
И, следуя резкому повороту в ходе мыслей, он продолжает:
— Это правда, здесь происходят вещи, неслыханные даже во времена оккупации. Находятся люди, готовые утверждать, что алжирцы сами виноваты и что из-за них поднялась вся эта кутерьма, в которой перепадает и нам…
Он повышает голос, чтобы предупредить возражения Сюрмон, которая встала с протестующим жестом:
— Знаю хорошо, что это вещи несравнимые! Но так же как алжирцы не виноваты во всех неприятностях, которые сваливаются нам на голову… даже тогда, когда в нашу воду попадают крысы или бараньи головы и прочие сюрпризы… так и нас нельзя винить всех огулом.
Он одобрительно кивает головой Сюрмон, которая не пытается больше его прерывать и тихонько садится на свое место.
— Я вовсе не хочу сказать о немцах хуже, чем они заслуживают, но зачем обвинять тех, кто стоит на страже нашей чести. Сообщники?.. Да, среди французов есть их сообщники. И все же, когда волнуешься, Сюрмон, нужно особенно следить за своими выражениями. Нам не в чем себя упрекнуть. Кто с самого начала делал все возможное и невозможное, чтобы создать движение протеста? Зачем принижать значение того, что нами сделано? Нужно делать еще больше — вот это правда. Итак, каковы наши задачи сегодня? Действовать всем заодно? И что мы должны делать? Вот о чем нужно договориться…
Пока, сдерживая волнение, он говорит о самом главном, взгляд его ловит мгновенные и легкие, как перья, детали, те повседневные мелочи, что окружают его. Вот рука старика Дескодена, опирающаяся на спинку стула, сморщенная, как лапа петуха. Старик Дескоден чувствует взгляд и подмигивает Шарлемань). И, словно в знак дружелюбия и согласия, он пускает струю коричневой слюны вниз, на стену. Что ж, одним плевком больше… А вот Абель Грар. Должно быть, никакие кровопролития не помешают ему курить размеренно, в неизменном ритме, сначала он делает затяжку, потом открывает рот и вдыхает воздух, ибо он астматик, черная сигарета свешивается с нижней губы, и наконец он как бы с облегчением выпускает дым. Стол под руками Шарлеманя покрыт истрепанной розовой бумагой, прикрепленной ржавыми кнопками. Края листов закрутились и пожелтели, розовая бумага всегда желтеет. Рука Кристианы тоже лежит на столе, кончики ее пальцев касаются какой-то вмятины, давнего пятна от воды… А может быть, это пятно от белого вина после какого-нибудь чествования. Или это жена Занта брызнула на стол мыльной пеной. Стол покрыт старыми перевернутыми афишами. Что за афиши? Откуда они? Здесь тесно, но человеку в себе самом, пожалуй, еще теснее. А как много заключает он в себе!.. И хотя Саид ниже ростом, чем Шарлемань…