Выбрать главу

Немцы…

Все здесь, все прибежали вслед за Корнетом. Нет только тех, кто работает в ночную смену, — Шарлеманя, Норбера, Эме. Но Биро, Марсель, Леонс Обри здесь. В основном пришли мужчины. Даже Фернан оставил свою слабоумную в одиночестве и примчался. Со стороны шоссе пришли Рафаэль, Октав, Зант, издалека явились старый Иеремия, Жан Девошель, Клодомир, Байе, Мар-со Байе, брат погибшего… Кое-кто, трое или четверо, пришли с женами. Можно ссориться, можно недолюбливать соседа, но, когда случится беда, все бегут… Сломя голову, задыхаясь… В незастегнутых рубахах… Рафаэль не успел даже засунуть ее в брюки, кое-кто прибежал в трусах и майке, а кто и полуголый, с блестящим от пота телом… Многие бежали по шоссе босиком или в сабо на босу ногу.

— Если бы горели французы, они бы приехали быстрее!

— Кто это сказал?

— В темноте все храбрые!

Ругают пожарников, как всегда.

— Когда у меня сажа загорелась в трубе, они нам устроили настоящий потоп!

— Да уж, недели две понадобилось, чтобы выплыть на поверхность!

— Не годится так говорить!

— Плохо вы о нас судите! Стоит надеть форму, и каждый про тебя несет все что в голову взбредет!

— Ведь дома эти на деревянных столбах, перегородки тоже деревянные! Вспыхнули как порох.

— Да и внутри-то пусто! У них же ничего нет!

Четверо мужчин из этих бараков были, в ночной смене. Остались четыре молодые женщины и старуха. Им принесли одеяла укутаться. Детей оказалось четырнадцать на четырех матерей — не шуточное дело. Самому старшему мальчугану десять лет. Вначале насчитали тринадцать. Кто-то заметил, что это число приносит несчастье. Тут-то и спохватились, что забыли в доме девочку… Вот и не будь суеверным после этого! Из соседних бараков высыпали женщины в розовых и голубых нейлоновых рубашках, с распущенными, шоколадного цвета волосами, на каждой поблескивает ожерелье из медалей, позолоченных или золотых, хотя вряд ли…

А мужчины?.. Их и не видно. Правда, они были здесь, когда горело, передавали ведра по конвейеру. Пришли они и из ближних бараков, и из Холостяцкого лагеря, и какие-то неизвестные, живущие, должно быть, в лачугах… Как только опасность миновала, они исчезли. В ночной темноте стояла странная компания — французы-мужчины и алжирские женщины. Женщины понемногу расходятся в свои освещенные дома с открытыми окнами. Мужчины не смеют следовать за ними и топчутся в нерешительности, стоя в жидкой грязи.

Потом раздаются окрики, возгласы возмущения. Все тянутся туда, откуда доносятся громкие голоса. Оказалось, что два жандарма подъехали на велосипедах, быстро осмотрелись и тут же потребовали документы у одного из алжирцев. Говорят, он протестовал.

— Быстро же они примчались, быстрее, чем пожарники! — говорит Октав.

— Но у меня-то есть право с ними говорить, со шпиками! — вставляет Марселен. — Мой парень как раз сейчас воюет в Алжире!

Но говорить с ними ему не пришлось. Они отдали документы алжирцу, оглянулись кругом, чтобы убедиться, что подозрительных лиц нет, и, успокоенные, направились в бараки, где разместились погорельцы, пересчитали их…

Пожарники собирают кишку, лестницы, не понадобившиеся им носилки и прочий реквизит, гасят прожекторы и включают фары своих длинных красных автомобилей, которые, с трудом маневрируя, разворачиваются в узких закоулках. Как после больших банкетов остаются горы немытой посуды, так и здесь осталось немало грязи, которую развезли пожарные… Жандармы управились раньше и, допросив кого надо для отчета, спокойно убрались восвояси.

Приходится скрепя сердце последовать их примеру. Здесь больше делать нечего. Так или иначе, ночь пропала, заснуть уже не удастся. Участвуешь ли ты в общем разговоре или лежишь один в темноте, ты слишком взбудоражен пережитым волнением и сон не идет. Стоит вспомнить бешеный бег в темноте вслепую по траве и через кустарник и лихорадочные движения рук, передающих ведра с водой, и сердце снова начинает учащенно биться и дыхание замирает в груди…

Назавтра Клементина Ваткан и Серж Бургиньон уже с утра явились на место… И прежде, когда она работала ткачихой, Клементина ради такого случая пропустила бы свою смену. А сейчас и подавно, ведь теперь она просто домохозяйка, как она говорит, подтрунивая над самой собой. А он, священник-расстрига, живет с ней. Нельзя сказать, что его сманили любовные утехи, как легко подумать о расстриге, не такой уж он охотник до женщин. Он сошелся с ней по сердечному влечению и от духовной близости. Разумеется, у него не было никакого ремесла, он не был приспособлен к работе, но он проявил мужество и пошел чернорабочим в доменный цех. Конечно, не ради проповедей, к этому он теперь равнодушен. Это не значит, что в нем не сохранилось ничего от времен его молодости, его черной молодости — как ни странно это может показаться, но именно такова она была. А теперь он служит, все-таки у него есть образование. Ходит он, как и раньше, в берете, одет большей частью в серое, и руки его по-прежнему выразительно движутся… Иногда Клементина бьет его по пальцам, то добродушно, то сердито — в зависимости от настроения. Он тотчас убирает их, продолжая говорить, потому что говорить он мастак… С Клементиной у них нескончаемый спор. Они беспрерывно обвиняют друг друга: он считает, что она видит в работе отдела содействия только политическое содержание, она же утверждает, что его интересует одна лишь филантропия. Впрочем, они прекрасно уживаются… Клементине было уже лет тридцать, когда они познакомились, она считалась безнадежной старой девой. Ему было двадцать восемь. Сейчас им обоим под сорок. В этой чете мужчина явно она. Что ж, им повезло на свой лад не меньше, чем другим, скорее даже больше, чем многим. Они живут наполненной жизнью… У них все начистоту, они люди цельные, способные отдать последнее. Потому-то они и стали активистами отдела содействия. Они все еще надеются иметь ребенка и считают, что вовсе не так стары для этого. И так каждый месяц вот уже десять лет. Их товарищи знают об этом и надеются вместе с ними. А уж сбудется это или нет… С тех пор как они вместе, что бы ни случилось, лица их озарены светом, словно незнойным июньским солнцем, запоздалая весна молодит их. Они появляются неизменно вдвоем; она маленькая, деятельная, воинственная, приходит в отчаяние, если приходится говорить не на местном наречии; он худой и долговязый, слегка сутулый, он не из этих мест, судя по выговору, из Парижа, человек он медлительный и мягкий… Оба они немного в стороне от больших проблем… не в плохом смысле этого слова. Для себя лично они ничего не требуют от жизни, и она к ним снисходительна… Они романтики общественной работы, трудятся на самом незаметном ее участке — в отделе народного содействия, чьим символом должна была бы быть скромная фиалка.

Когда они приходят в семьи рабочих, слово берет Клементина, у более зажиточных говорит Серж. По дороге из одного дома в другой они препираются.

— Ты просто вырываешь вещи у них из рук, говорю тебе! Ты заставляешь людей отдавать то, что им самим необходимо!

— Ну и сварлив же ты!

— Или же они отдают не от чистого сердца, просто не решаются тебе отказать. И дают тогда что попало, всякий хлам!

— Ну и что ж, негодное мы выбросим! Неужели ты не понимаешь? Тот, кто хоть раз отдал другому даже самую нестоящую тряпку, чувствует какую-то близость к тем, с кем он поделился своим добром…

— Если от чистого сердца, согласен, но если…

И вот уже десять, целых десять лет Клементина еле сдерживается, чтобы не сказать на местном наречии:

— Да уж ладно тебе, святоша!

Но за целых десять лет она ни разу не поддалась соблазну! Не плохо бы господу богу вознаградить ее и дать ей наконец желанного ребенка.

Немцы…

Свой обход они начали с шоссе, затем пошли в предместье. К четырем часам в ящике, который они везли на ручной тележке, было уже много детской одежды, одно или два одеяла, новая, но слишком короткая простыня… Но ведь не известно, какие у них постели… Сейчас-то у них и вовсе нет постелей… А вот это красивое платье еще вполне годится, его нужно только выстирать… «Я ведь домохозяйка!» — говорит Клементина. В списке коммунистов на муниципальных выборах против ее фамилии так и стоит: домохозяйка, ткачиха. Может быть, если эти слова поставить в обратном порядке, они показались бы еще более странными. Она никогда не соглашалась, чтобы ее называли бывшей ткачихой. А вдруг придется вернуться на работу, и тогда — я тут как тут!