Словом, в то утро, месяц назад… Шарлемань стал замечать, что стареет. Он понял это по множеству примет. Не то чтобы он сравнивал себя с Иеремией, нет, но он невольно обращается к нему мыслью, к старому Иеремии, который любит одинокие прогулки и пользуется для этого любыми предлогами — то травы нужно нарезать для кроликов, то собрать хворосту или ранние нежно-белые одуванчики… Конечно, Шарлеманю еще далеко до этого, но и его стало тянуть к тишине и созерцательности. Близость старости он видел еще и в том, что все чаще предается размышлениям и ловит себя на этом. Вернее сказать, прежде он думал только о конкретных вещах. Ему случалось часами ломать себе голову в одиночестве или с товарищами над различными «проблемами». А теперь его мысли все чаще принимают расплывчатый, общий характер. Он вспоминает свою молодость.
Думает о Робере. Словом, бог знает какие только мысли ни приходят ему в голову.
Его не тянет «на травку», как Иеремию, но, когда выпадает свободная минута, а погода, вот как сегодня, стоит хорошая, он проходит через свой сад и спускается в Понпон-Финет. Шарлемань живет не в Понпон-Финет. Между городом и склоном, на котором расположился поселок, пролегает граница, резкая, точно отвесный уступ. А дом Шарлеманя, последний на краю города, напоминает нижнюю ступеньку лестницы. Если смотреть поверх кустарников Понпон-Финет, особенно в лунную ночь, то из двора Шарлеманя можно видеть кусочек Шельды и уголок пруда между деревьями.
Приближение старости Шарлемань ощущает и в том, что он стал проявлять интерес к незначительным мелочам, правда пока это еще, слава богу, не так уж часто случается. В жару в поле он присаживается на корточки в высокой траве, звенящей от стрекота кузнечиков. Вот один из них сидит во мху под кустиком дикой петрушки и судорожно борется с порывом ветерка. У кузнечика подвижная головка, длинные сложенные лапки и гибкое тельце. Вот она, молодость. А между тем в самом себе Шарлемань обнаруживает такое же любопытство, как у этого насекомого. Правда, оно вспыхивает мимолетно, на краткий миг. Он поднимается, делает несколько шагов, размышляя. Так что же такое возраст? Мысленно он обращается к старику. Что такое возраст, Иеремия? Как ты думаешь? Что ты можешь сказать мне об этом, старина?
Прямо удивительно, на какую тонкую работу способна зима. Зима с ее долгими ветрами, тяжкими оковами мороза, с ее ледяными ливнями и мучительным оцепенением. Шарлемань снова остановился и поднял иссохший, прозрачный, как кружево, лист. Их много кругом, но этот листик безупречен в своем совершенстве. Причем он упал не откуда-нибудь, а с остролиста, чья зелень прочна и жестка и дольше всех сопротивляется времени, обращающему все в тонкую паутину жилок. Сколько понадобилось зим, чтобы теперь жаркое лето застало его в таком виде? И что такое в сущности зима, и к чему можно приравнять ее в жизни человека? Во всяком случае, не к старости. Может быть, к войне? К тюрьме? К грядущей атомной войне? Напряженной борьбе? Шарлемань снова встает во весь рост, возвращается в свой сад. Он вдыхает воздух широкой грудью. Вся его молодость поднимается в нем, вся его жизнь. Что касается борьбы, то он вдосталь поборолся в своей жизни! А теперь? Вот уже несколько лет, как здесь спокойно. Иногда говорят, будто теперь борьба идет где-то далеко, на другом конце света, а у нас с этим покончено… Что ж, если когда-нибудь она снова придет сюда, то не только сам Шарлемань, но и все вокруг станут уже глубокими стариками. Шарлемань останавливается в задумчивости.
Между пальцами он зажал мягкий шарик, сорванный им по рассеянности. Это бутон мака. Дети играют, во всяком случае прежде играли, в петушка и курочку. Говоришь — петушок? Открываем бутон, и если завязь внутри уже красная, ты выиграл. Если же она только розовеет, значит, курочка, и ты проиграл. Но он уже вырос и не гадает больше. И все же большим пальцем, твердым и любопытным, он надавливает на бутон. Покрытые тонким пушком светло-зеленые лепестки покорно раздвигаются, словно только этого и ждали. Цветок розовый. Шарлемань испытывает смутное ощущение неловкости, и все же его пальцы продолжают терзать юные лепестки, распрямлять и разглаживать их. Бледный, хилый, мятый цветок. Ему кажется, будто цветок пристально смотрит на него из высоких трав. Он отбрасывает его в сторону, испытывая легкое волнение. Он вспомнил о Берте, когда она была совсем юной. И о Берте сегодняшней. Впрочем, не так уж оба они стары. Им еще предстоять жить. Пальцы его чуть влажны от смятого цветка. Он подносит их к носу. Неприятный дурманящий запах, немного похожий на аромат больших спелых маков, нагоняющих сон. Он недоволен собой, словно что-то разрушил, испортил…
Но жизнь не кончается: Шарлемань не бросил прозрачный листок остролиста. Он возьмет его и покажет Берте. Он поднимает его к глазам и смотрит на солнце сквозь тонкую сеть жилок. Как раз в той стороне Временный поселок и лагерь. Говоря по правде, обычно видишь то, что хочешь видеть. Человек в своих действиях непроизвольно подчиняется ходу своих мыслей. И он смотрит в сторону бараков на тот склон, по которому «Алжир» поднимается к предместью. Его обитатели снова живут семьями, поселками, и за последние несколько месяцев вдоль Семейного поселка, как теперь окрестили Временный, выросло четыре или пять новых бараков. Что ж, конец приходит всему, даже «временному». Здесь тоже, по традиции, доски, толь, листовое железо — словом, все как полагается. Новички только что приехали из Африки, а некоторые из них до недавних пор ютились в городе по ночлежкам и дешевым гостиницам. И все это лишь начало. Дома снова поползут вверх к предместью вдоль обмелевшей речки. До войны жизнь здесь замирала с последним шахтерским поселком, чьи домики тянулись вдоль Шельды, а сады спускались к самой воде. Сначала здесь возник польский городок, потом еще ближе к городу — два французских поселка, где жили и поляки и итальянцы, но в основном французы. Второй из этих шахтерских поселков доходил до границы Понпон-Финет и имел тоже по-своему красивое название — Нумея. Понпон-Финет начинался Лагерем холостяков. Дальше шел Временный поселок. Еще дальше выросли новые линии бараков. Теперь граница обозначена речкой, которая течет из запруды позади дома юродивой Полины. Речка, когда она не пересыхает, что случается нередко, быстрым потоком сбегает к Шельде, огибает Временный поселок, затем ныряет под совершенно ненужный кирпичный мостик и поворачивает к дому Макрот. Левый ее крутой берег, по которому тянутся Временный поселок и Нумея, до сих пор хранит следы снарядов четырнадцатого года. Справа от речки — низина, излюбленное место Иеремии. Сквозь кружево листка Шарлемань рассматривает бараки. Обычно он смотрел на них, стоя спиной к солнцу; теперь он повернулся к нему лицом, и его охватило знакомое ощущение, словно он смотрит на огонь заводской печи сквозь синий козырек. Завод, к которому он сейчас стоит спиной, тоже теснит Понпон-Финет своими бульдозерами, они месяцами грохочут внизу, засыпая шлаком заболоченную старицу. Сверху подступают первые дома новостройки. Дни Понпон-Финет уже сочтены… Вся его территория по эту сторону речки принадлежит заводу. Даже островки зелени. Легкий поворот руки, и весь Понпон-Финет умещается в засохшем кружеве листа, чуть поблекший за дымкой его прожилок; видны желтые цветы на тусклой зелени, водяные ирисы, лютики, чахлые одуванчики и другие невзрачные цветы — увядающие маки, васильки и куколь, растущие, вероятно, на месте прежних посевов пшеницы, ибо, по слухам, эти склоны когда-то распахивались. Весь Понпон-Финет лежит как на ладони: ольха и камыши, ежевика и плющ, обвивающий тополя доверху, и особенно ломоносы, заглушающие все другие растения, лягушки и стоячие воды, глухая крапива и кучи золы. Вниз по склону каждый местный житель отвозит тачками мусор и сбрасывает его, правда не всегда там, где положено… да ладно, все равно это место обречено… Все здесь будет выровнено. Ну конечно, думает Шарлемань, только тот, кто отдается стариковским настроениям, как я сейчас, может грустить об этом. Потерянное время. Впрочем, это и есть настоящая старость — когда время уходит зря.