— Не смей меня трогать!..
Олимпия перешла на «ты» и пытается схватить чужую руку… Она вдвое ниже и слабее алжирки и к тому же худа как спичка, но храбрости ей не занимать… Дальнейшее происходит в полутемном коридоре барака, куда алжирка отступила от удивления или страха или для того, чтобы заставить Олимпию войти в дом. Одетта Байе и итальянка тщетно пытаются протиснуться за ними. Издали нельзя понять, что мешает им войти, затем показывается спина Олимпии, которую алжирка выпихивает из своего дома.
Хоть бы они обе вышли оттуда, легче было бы их разнять! Но вот обе женщины вылетают из двери барака, словно их, как сухой лист, вымело ветром, они вцепились одна другой в волосы, платья на них трещат, они даже не замечают двух деревянных ступенек порога. Олимпия вся серая, в блеклом клетчатом платье, только руки у нее красные. Алжирка в пунцовой вязаной кофте поверх тонкого лилового платья, может быть ночной рубашки, босая, в красных с золотом домашних туфлях. Одетта и итальянка, обе маленькие, пытаются разнять их, протискиваются между ними, тащат изо всех сил в разные стороны, упираются коленями, ногами, руками, кажется, будто и они тоже ввязались в драку. В конце концов им удается невероятным усилием и с помощью подоспевших соседей растащить дерущихся…
Уж если женщины сцепятся, то они хуже мужчин… Ну а мужчин тут не оказалось, они в это время работают, скажем прямо: к счастью…. Зато женщин сбежалось немало, три или четыре француженки схватили Олимпию, столько же алжирок держали свою товарку, и надо сказать, обе стороны еле-еле справлялись. То и дело соперницы, стряхнув с себя живую гроздь, снова устремлялись в бой, тянули друг другу обнаженные дрожащие руки и через головы разнимающих старались добраться до врага. Обе вопили, должно быть одно и то же, одна по-арабски, другая по-французски… Наконец удалось схватить их за руки, они продолжают рваться друг к другу с искаженными от ярости лицами, словно готовые кусаться. И вдруг что-то изменилось… Может быть, глаза их нечаянно встретились, а может, они наконец разглядели то, что надо было видеть с самого начала…
Вмиг вопли прекратились…
Алжирка произносит что-то более спокойным голосом. Олимпия с трудом выдирается из чужих рук с таким видом, словно говорит: отпустите, ладно, хватит!..
— Надо же… — ворчит она и, резко высвобождая правую руку, добавляет: —…сцепились, точно две дикарки!
Немцы…
У соперницы происходит то же. Алжирка потихоньку пятится к своему дому.
— Да отвяжитесь, черт побери! — говорит Олимпия. — Терпеть не могу, когда меня держат!
Ее отпустили, и она разрыдалась, правда, слезы ее были недолгими. Нервная реакция. Потом она говорит, тряся головой:
— Главное, она ошиблась, это был вовсе не мой!
— Они же плохо понимают, — отвечает Одетта. — Языка-то они не знают, вот и объясняйся с ними…
— Они бы лучше своих собственных ребят приструнили, — добавляет другая.
— Конечно, — говорит Олимпия, все еще дрожа, — но дело не в этом. Каждая воспитывает как хочет. Но поднимать руку на чужого!..
— Тебе еще хорошо, Олимпия, ты тут не живешь! Их мальчишки бегают до полуночи. У них ложатся поздно!
— А в прежние годы, когда они справляли свой рамадан, всю ночь били в кастрюли и плясали… Иной раз кажется, будто их ребята нарочно шумят и не дают нам спать.
— Что ж, у каждого свои обычаи, — возражает Олимпия, постепенно успокаиваясь, — вопрос-то не в этом…
— А все-таки ваш чертенок был среди них, я его видела! — сказала жена Эрнеста Бурдона.
Олимпия обернулась к сыну:
— Ты был там?
— Я был, но за изгородью! Она меня не видела!
Анри отступил и на всякий случай выставил локоть.
Но Олимпия уже подскочила к нему:
— Вот тебе! Будешь знать! Сколько раз я говорила, что из-за тебя не оберешься сраму!
Когда с год назад эта женщина приехала в наши края, у нее был грудной ребенок. Она явилась, можно сказать, из самых недр Алжира, почти из пустыни.
Роберте Сюрмон поручили установить с ней контакт, но она наткнулась на замок.
Неделю спустя к Роберте пришла соседка этой женщины, тоже алжирка. Новорожденный заболел.
И Роберта Сюрмон снова стучится в дверь. Дверь не открывается, но на этот раз она уже заперта изнутри. Сюрмон чувствует, что за ней следят из-за занавески. Ждут ли ее, не известно. Во всяком случае, ее приход уже не вызывает протеста.
Но ведь и с теми, кого она знает уже и год и два, Роберте Сюрмон не всегда удается столковаться.
Алжирским женщинам свойственно чувство юмора, пожалуй даже больше, чем мужчинам, глаза их выразительнее, чем уста. Разговор завязывается осторожно:
— Здравствуйте, мадам Амзиан.
— Добрый день, мадам Сюрмон.
— Как дела?
— Все в порядке.
— Малыши здоровы?
— Да. А твои, мадам Сюрмон?
Вопросы, которые им задают по долгу службы, настораживают алжирских женщин. И тем не менее Роберта Сюрмон уже завоевала у них доверие. И дело тут совсем не в той помощи, которую она им могла оказать, да и не так уж она велика. Гораздо больше расположило их ее старание, ее стремление помочь… Часто ее усилия оказываются тщетными, и потому иной раз — удивительное дело — в самом убогом бараке ее встречают с легкой усмешкой, иногда даже покровительственной.
— Все бегаешь, мадам Сюрмон?
Главное для них то, что она против этой войны, и все это знают.
Политикой она интересуется только от случая к случаю. Но уж если она занимается какой-либо работой, она бросается, точно головой в омут, вот как сегодня, и большей частью чутье ее не обманывает. Она не похожа на своего мужа, преподавателя английского языка, который лет на пять старше ее и облысел уже к тридцати годам. Многим кажется, что брак ее неудачен. Ее муж держится претенциозно, разговаривая, нелепо жестикулирует… И говорит-то он жеманно… Впрочем, человек он порядочный и вполне прогрессивный по своим убеждениям. Роберта же совсем иная натура, иногда она вызывает улыбку алжирских женщин, особенно когда они видят ее слишком простецкие, почти мужские ухватки. Лицом она не хуже многих, а стрижется «под мальчика», не завивается и непрестанно курит, ее грубые вельветовые зеленые брюки вечно засыпаны пеплом. Правда, к своим алжиркам она никогда не приходит в брюках, для этих визитов она надевает платье. Она одна из тех редких женщин, к которым невольно обращаешься по фамилии, а не по имени. Она ничего не делает хладнокровно. Должно быть, муж оказывает на нее кое-какое влияние, но все равно голова у нее разумнее и сердце добрее, чем у него. Есть у них прелестный малыш. Но можно сказать, что в этой семье она — отец и глава.
Итак, на этот раз она тихонько отворила дверь. В первой комнате вопреки ее ожиданиям было пусто. Но из дальней комнаты, где ставни были наполовину прикрыты, доносилось тихое пение, женщина напевала колыбельную не произнося слов. Роберта осторожно пошла по коридору.
— Мадам Бен-Шейх…
Женщина подошла к порогу своей комнаты и перестала петь, продолжая укачивать больного малыша…
Она позволила Сюрмон подойти и даже откинуть простынку с личика ребенка.
Сюрмон сразу увидела, что дело серьезное.
Она направила ребенка в больницу.
Менингит, вернее, начало менингита.
Ребенка удалось спасти.
А накануне визита Роберты Сюрмон, когда муж и другие дети уже давно спали, женщина всю ночь напролет качала больного малыша. Что еще могла она для него сделать. Ребенок уже не шевелился и не открывал глаза…
Когда Шарлеманю рассказали об этом, он вспомнил другой эпизод. Однажды на таком же вот собрании один молодой понтонер, племянник Гаита, недавно вернувшийся из Алжира, поднялся из третьего ряда, где он сидел со своей невестой. Все время, пока он говорил, она крепко держала его за руку… Он рассказал о женщине там, в Алжире, которая несколько дней шагала взад и вперед по комнате, укачивая мертвого ребенка, и не хотела расстаться с ним.