Выбрать главу

Прежде дом, занятый сейчас полицейским участком, был обыкновенным жилым домом. Перед войной и в первые послевоенные годы здесь жила молодая чета с ребенком. Во время воздушных налетов они отсиживались в своем подвале, а Мадемуазель в одиночестве тряслась в своем. Однажды сосед пришел к ней. Он где-то вычитал, что всегда лучше иметь два выхода из убежища, его жена до смерти боится, особенно теперь, когда в семье есть малыш, вдруг рухнет дом и они не смогут выйти… Так не позволит ли Мадемуазель, чтобы он сделал проход между их подвалами, тогда в случае несчастья лестницы ее дома и их дома будут служить двумя выходами, для нее ведь тоже так безопаснее. И она подумала о том, как страшно сидеть в подвале одной во время тревоги… Стена между ними оказалась толще, чем можно было ожидать. Они полагали, что в подвальном этаже она такая же, как наверху, в один кирпич, не больше. Однако пришлось пробивать стенку в целый метр, должно быть, дома были построены на фундаментах старинных укреплений, воздвигнутых Вобаном. Две недели подряд, ежедневно после смены, сосед подвешивал над головой лампочку на проводе, брал лом и молот и работал, волосы его и даже ресницы были в известке, пыли и белой паутине. Жена помогала ему выносить обломки кирпича и куски штукатурки, таская ведро за ведром по лестнице и вываливая их в старую бадью, а на следующее утро рабочие, вывозившие мусор, поднимали крик на всю улицу. Сама мадемуазель Кашё ни к чему ни прикоснулась, ее дело было дать согласие, грязь по ее лестнице не таскали, так что до конца работы у нее в доме было чисто. Время от времени она спускалась посмотреть, как идут дела, и подбодрить соседа. На десятый день она сказала то, что мать, может быть, не решалась выговорить. Мадемуазель была, очевидно, не так уж несообразительна, как казалось:

— Ну теперь ребенка-то, уж во всяком случае, можно сюда просунуть…

Но когда война кончилась, огромную дыру так и не заделали. Ссоры между соседями — дело обычное. Мадемуазель Каше позвала Тиса Дерика, который помогает ей обрабатывать огород, и велела ему забить проход досками наискосок. Соседи сделали то же со своей стороны. Но в один прекрасный день — может быть, им надоели бесконечные препирательства с мадемуазель Кашё, а может быть, потому, что жена соседа, родив второго ребенка, стала раздражительной — так или иначе, они съехали. Дом пустовал год. А затем появился новый сосед, полицейский участок, которому было мало дело до никому не нужных подвала и лаза. Вот оттуда-то и неслись крики, проникавшие в спальню мадемуазель Каше. Значит, соседнему подвалу нашли применение.

Он служил не тюрьмой. Между допросами заключенных, должно быть, уводили обратно в одно из помещений первого этажа, где на окнах, кроме запертых на замок ставней, были еще мощные решетки. Так что днем можно было сколько угодно прислушиваться у дощатой перегородки в подвале — ни один звук не проникал оттуда.

Сообщники…

Такие вещи делаются ночью. По ночам полицейские закрытые машины привозят и увозят людей. Мадемуазель Кашё уже не единственная, кто слышал какой-то подозрительный шум. Но к ней в комнату он доносится яснее, чем куда-либо. Ей чудилось, будто все это происходит прямо в ее доме и с ней самой. Полицейские принесли радиоприемник, и теперь раз или два в неделю они включают звук на полную мощность. Чаще всего гремит музыка, во всяком случае до полуночи, когда передается программа для дорожных рабочих. Иногда в более ранний час можно услышать арабские мелодии. И теперь, стоит им включить приемник, Мадемуазель уже знает, что Это означает.

И вот на прошлой неделе она сложила свои пожитки и перебралась к родственникам, фермерам в Эскаршене.

Вдруг раздается голос Аройо. Он говорит, не поднимаясь с места, совсем о другом… Однако все слушают, повернувшись в его сторону, словно его слова тоже относятся к событиям на улице Буайе.

Может, причина тут в том, что в глазах у него стоят слезы.

Он не плачет. Просто у него постоянно слезятся глаза. Как у всех, кто пьет. Пьет он не больше других. И возраст тут ни при чем. Для плотника шестьдесят лет еще не старость… Чаще всего влага выступает на его глазах даже не от волнения, а просто потому, что ему трудно выразить свои чувства словами. Или трудно их скрыть, кто тут разберется. Он так и не привык к французской речи и до сих пор говорит наполовину по-испански. Может быть, эта слеза выдает напряжение, скорее бессилие выразить свою мысль, чем печаль. Даже в будни, не отмеченные для него ни особыми горестями, ни жаждой поделиться ими, в глазах его стоят эти слезы изгнанника. Изморось чужбины.

— Мы тут уже почти не иностранцы, — говорит Аройо. — Теперь уж ничего не поделаешь, но, видно, тут нам и помирать, и мне, и моему брату, и нашим женам. Дети? Испанец ведь не то, что алжирец, верно? Вот, когда дочка брата выходила замуж за алжирца, мне говорили: «Как же это брат твой допустил такое?» Некоторые еще добавляли: «А ведь казалось, она приличная девушка, разумная». Один даже обругал ее, не при нас, но мне рассказали, — назвал подстилкой для цветных. А когда у нее родился малыш, то соседка, славная такая старуха, посмотрела на него в качке и, не имея в виду ничего плохого, сказала: «Вот чудно, дите-то получилось хорошее!» Когда мать пошла регистрировать его в мэрию и назвала его имя — Насреддин, — ей ответили, и, уж конечно, на «ты», без церемоний: «Египтянина из него делаешь, это не к добру! Ты стала такая же фанатичка, как и они». Где нм знать, что к Насеру это имя не имеет никакого отношения. Насреддин означает, как мне объяснили «цветы Ислама». Для них дети — это всегда цветы. Есть такая арабская поговорка: «Дети — цветы в доме…»

— Во всяком случае, — господин Ренар, несмотря на всю свою воспитанность, вмешивается в разговор и говорит без всякой видимой связи… (можно подумать, что какое-то душевное потрясение заставляет каждого из них говорить о своем), — уж если вспомнили о цветах, не примите в укор, но никто не приносит столько полевых цветов в школу, как алжирские мальчики! Просто удивительно после всего, что эти люди от нас натерпелись… И главное, не только девочки, но и мальчики!.. Пусть это не имеет отношения к делу, но все-таки… Извините меня, Аройо, но вы упомянули о цветах…

— Ничего, — отвечает Аройо. — Даже когда люди хотят сказать что-то приятное, у них получается наоборот. «Смотрите, а он чисто одевается!», «Он работящий хотя бы», — вот как о них говорят. У брата двое зятьев, но этого он любит больше. В доме у него всего вдоволь, что может иметь рабочий человек, семья сыта, одета…

Он умолк. Его речь имела к пыткам не больше отношения, чем цветы господина Ренара к его, Аройо, словам… И опять эти непросыхающие слезы в глазах. Все не столько слушали его, сколько пристально смотрели на него. Его глаза говорили с другими глазами, в которых тоже сиял влажный отблеск, точно рассыпанные блики утренней росы… Словами всего не выразишь! И зачастую главное таится не в них.

— Да! — начал Норе, вставая…

И снова течет рассказ.

Когда Норе впервые услышал то, о чем он сегодня стал рассказывать, он сразу вспомнил те десять минут, показавшиеся ему целой вечностью, когда он держал в своей руке забинтованную руку Мулуда. Мулуд все еще в больнице, но он уже идет на поправку и послезавтра выписывается.

Недавно перед вечерней сменой Норе заглянул в кабачок напротив завода. Был четверг, он хорошо это запомнил, потому что дети были не в школе и играли на улице, и тут же он подумал: вот дурак, забыл, что сейчас каникулы… Словом, это было в прошлый четверг, он хорошо это помнит.

Он надеялся разузнать что-нибудь о пытках. Когда он вышел из дому, он увидел, как мальчишки гоняют на велосипедах по поселку. Погода стояла прекрасная. Позади всех, отставая метров на пятьдесят, ехал на большом черном велосипеде самый младший из мальчиков — лет девяти или десяти. Он был слишком мал и не доставал до педалей, поэтому он ехал, примостившись сбоку, просунув правую ногу в металлический треугольник рамы. Он не мог дотянуться до правой ручки руля и держался за него слева и посередине, то поднимаясь, то опускаясь вместе с педалями. Он торопился, стараясь не отставать от других. По цементной велосипедной дорожке ехать было легко. Дорожка была ровная и к тому же шла под уклон к железному мосту.