— Мне ты это уже доказал, — проговорил Шарлемань.
— Несмотря ни на что, для нас Франция вроде зеркала, в нем мы видим, как меняется лицо нашего Алжира.
— Вот мы сейчас с тобой оказались лицом к лицу… — начинает Шарлемань.
— В общем, раз уж я заговорил об этом… — прервал его Саид. — Здесь, во Франции, наше государство представлено разрозненными комитетами — правосудия, помощи больным, безработным, есть у нас даже и пресса, если хочешь знать… а завтра все это объединится в самом Алжире. Сейчас алжирцу, который с родины является во Францию, требуется два пропуска — во-первых, от вашей администрации, во-вторых, от нашего правительства… Когда государство, которое издавна существует, борется против посягательства на его свободу, как советские партизаны в тылу врага, — это замечательно… Но государство, которого не было вовсе и которое создается под носом и в тылу…
— Можешь говорить «врага», — быстро подсказывает Шарлемань. — Это слово всегда имело одинаковый смысл. Я не приму его на свой счет…
— Так вот, ты представляешь себе, какую силу приобретет тогда это государство, как глубоко уйдут его корни в народную почву?.. Несколько миллионов алжирцев заставили отступить самую сильную армию в Европе. Ты понимаешь, как гордимся мы той ролью, которую сыграли, и тем, что в освободительной борьбе мы заняли одно из первых мест. Независимость Черной Африки, Туниса, Марокко завоевана и в нашей борьбе. Хотя многие забывают об этом… Ты понимаешь, почему я тебе об этом говорю… И почему вчера я вышел из себя?… Вот мы с тобой говорим, Шарлемань… Что я могу тебе сказать о себе? Я говорю правду о моей стране, это самое большее, что я могу о себе сказать…
— Мне ты уже все доказал, Саид! — повторил Шарлемань. — Мы с тобой пока еще исключение, но… — Он набирает в легкие воздух и не сразу выпускает его, чтобы не показалось, будто он жалуется и вздыхает.
— Ведь даже ты, — промолвил Саид, — даже ты думал о нас совсем не то, что мы есть на самом деле.
Шарлемань порывисто вскочил и выпрямился во весь свой большой рост, он собирался было ответить, но задел стену плечом, и что-то с легким шорохом упало на линолеум.
— Ох, опять, — сказал Саид, вставая, — куда ни повесь, все равно падает. Очень уж тут тесно…
У самых ног Шарлеманя он поднял с пола плетенный жгут из колосьев, на который Шарлемань обратил внимание еще в первый свой приход.
— …Ужасно жаль, она осыпается.
— Прости меня, — ответил Шарлемань. — Что это такое?
Саид посмотрел ему прямо в глаза.
— Об этом я тоже не мог бы сказать тебе прежде. Саид положил соломенную косичку на ладонь и стал осторожно разглаживать колосья.
— Это плетут наши товарищи в тюрьме, там, дома…
— Ты уж извини, старина, если бы я знал… Кнопка с зеленой головкой торчала в стене на уровне плеча Шарлеманя, хорошо еще, что она не зацепилась за его старый серый свитер. Шарлемань протянул Саиду свою большую ладонь, чтобы тот положил на нее соломенную косичку, и повесил ее на место.
Она была почти невесомой…
…слово: Науара.
Это была тайна Саида.
Так она и осталась тайной. Но теперь Шарлемань знает, что она существует.
Он узнал об этом не от Саида.
Не так давно Сюрмон пришла в Семейный поселок. Двери широко распахнуты, окна тоже настежь. В кухнях громко разговаривают и смеются. Женщины здесь живут сообща, гораздо теснее, чем наши. Управившись с хозяйственными заботами, они собираются в одном из домов.
Сюрмон стучится в открытую дверь. Когда она входит, она видит пять-шесть женщин, сидящих на полу, что кажется странным в обычном доме, похожем на наши. Они сидят и пьют чай вокруг низенького столика. Столик совсем простой, из неструганых досок, сколочен, как видно, недавно, но уже запачкан. На столе чайник и стакан. Остальные стаканы либо на полу, либо в руках.
— Здравствуйте, — говорит Сюрмон. — Лабес?
— Лабес! Гуляешь, мадам Сюрмон?
Из пятерых только одна или две немного понимают по-французски. «Они смеются надо мной — думает Сюрмон, — хотя и беззлобно». Арабский язык позволяет им держаться в отдалении и настороже, они переговариваются на глазах у Сюрмон, переглядываются, перемигиваются, словно намекая на что-то, говорившееся о Сюрмон до ее прихода. Глаза их, откровенные даже в насмешке, выглядывают из тайника, точно из-под покрывала. Может быть, это привычка к покрывалу? Они его уже не носят, но оно как бы оставило след на лицах, придав особую выразительность глазам… Прямо противоположное мы видим у людей, привыкших к очкам: стоит им снять очки, и взгляд делается пустым и неопределенным…
— Как дела, мадам Гасми? Безула?
Сюрмон обратилась к совсем молоденькой женщине, уроженке южного Алжира, она была одета в английский костюм и сидела на полу, как и все остальные. На лбу у нее довольно большая татуировка, странно напоминающая лотарингский крест, другая красуется на подбородке. Она жует мсоик — пасту из зеленой ореховой кожуры, — для укрепления десен, как они объясняют. Перед ней, между ее коленями и столом в ивовой плетеной корзине лежит совсем крошечный ребенок. Видны только его лицо и руки, ладони окрашены хной, — это тоже якобы полезно для здоровья. Хна на крохотных ладонях и почти невидимых ноготках похожа на темно-рыжий сок во рту матери. Как у старика Дескодена, когда он жует свой табак, в уголках ее рта и между губами темнеет коричневая полоска. И татуировка тоже похожа на голубоватую слюну.
— Безула! — отвечает она с гордостью.
— Нлиббезула? — спрашивает Сюрмон.
Женщина кивает головой, поднимая руки к груди, и видно, что ее запястья, унизанные узкими золотыми браслетами, тоже покрыты тонкой татуировкой.
— Очень хорошо! — говорит Сюрмон, обращаясь к остальным. — Мадам Гасми, безула! Безеф! Мадам Брагим, вы знаете? — Она делает гримасу. — Макаш безула, мадам Брагим!..
«Мадам», добавляемое почти к каждому слову, как бы восполняет скудость словаря…
Сюрмон запомнила на слух десяток арабских слов, не больше, и пользуется ими главным образом в диспансере, когда ей приходится расспрашивать их или когда она сама, как сегодня, навещает их. Она знает, что безеф означает «очень», макаш — «нет», лабес? — «как дела?», безула? — «хватает ли молока?».
— К врачу?.. Мадам Гасми… вы пойдете на прием альзуже? (К двум часам?)
Молодая алжирка отрицательно качает головой.
— Рхадуа? (Завтра?) — приглашает Сюрмон.
— Лармис! (В четверг!) — говорит мадам Гасми и знаком предлагает Сюрмон подойти к младенцу.
Мать приподнимает одеяльце, и Сюрмон сразу замечает окрашенные хной ступни ребенка. Наклонившись ближе, она видит голубые глаза и голубую вязаную распашонку, из колыбели словно исходит голубое сияние.
— Кох! (Он кашляет!) — тихонько говорит мать.
— Безеф? — спрашивает Сюрмон.
«Нет! Нет!» — энергично замотали головой все женщины.
— А он какает безеф?
«Да-да», — кивает мать, а за нею и все остальные. И все женщины вместе с Сюрмон смеются.
Слова их беседы не имеют значения. Важно то, что стоит за ними. Иногда чем беднее и скуднее диалог, тем яснее за его прозрачностью выступает его подлинное содержание. Важнее всего жизнь этого маленького существа, ему всего месяц или два от роду, и оно кашляет. Впрочем, об этом говорят больше как о первом испытании, чем как об опасности. Важно, будут ли у этого человечка твердые ногти, крепкие ноги, чтобы ходить босиком по песку и скалам, гибкое тельце, которое чудесно растет и развивается, и животик у него работает безеф…
Платья женщин, яркие и прозрачные, под стать разговору. На мадам Гасми нейлоновая серо-голубая жатая кофточка, под ней видно розовое белье. Напротив нее сидит хозяйка дома, женщина лет сорока, с открытым и веселым лицом, на котором уже заметны морщинки, у нее не хватает двух передних зубов. Она лучше всех говорит по-французски и держится с Сюрмон свободнее, чем другие. На ней платье с крупными, как на обоях, цветами, из плохонькой материи, которую производят здесь для продажи в Алжире, но ценной для нее именно тем, что она куплена там, дома. В ушах у нее висячие золотые серьги. Справа от нее ее молоденькая дочь, единственная, кто, кроме нее, говорит немного по-французски. Она толчет тмин в черной каменной ступке, которая стоит рядом на полу, на одном из ее худых пальцев массивное золотое кольцо, а в вырезе лилового платья, на плоской груди с торчащими ключицами, поблескивает ожерелье с талисманом — золотая рука Фатьмы, украшенная гранатом. У девушки длинные иссиня-черные волосы, гладко зачесанные назад; когда она смеется, видны два золотых зуба. Слева от хозяйки дома сидит мадам Фарида, глубокая старуха, которую здесь все знают, хотя она приехала всего лишь год назад. Все сразу обратили внимание на ее покрывало, которое она в первое время еще носила, на широченные шаровары, стянутые внизу и открытые с боков, и большую накидку с капюшоном на застежке-«молнии». Не в пример другим она не боялась выходить из дому в своем вызывающем наряде. Соседи-французы прозвали ее «зуавшей», вполне, впрочем, добродушно, из-за этих ее бело-кремовых штанов. Эти белые шаровары постепенно изгнали из их воображения красные шаровары настоящего зуава, однако никто не решился бы назвать так старуху в лицо… Она внушала почтение — иного слова не подберешь — своей неторопливой походкой, высоко поднятой головой и гордой осанкой, и всякий встречный мог, если желал, поклониться ей или проводить ее насмешливой улыбкой, а старуха спокойно отвечала на приветствие или взглядом гасила дерзкие улыбки… От ее взгляда мороз по коже пробирал любого, кто осмелился бы над ней посмеяться, даже детей… Постепенно те, кто принял ее за бродячую цыганку, за полунищую гадалку, убеждались в своем полнейшем заблуждении. Она одевалась с подчеркнутой опрятностью и следила за собой несравненно больше местных старых женщин. Лицо ее казалось выхоленным, она предпочитала белые ткани цветным… Вот и сегодня, как и обычно, на ее шее, покрытой бесчисленными мелкими морщинками, красуется тройное ожерелье из золотых монет. Подбородок ее оброс волосами. Она не вступает в разговор, не произносит ни слова ни по-французски, ни по-арабски. С первого дня она отказалась выучить хотя бы одно французское слово… Однако лицо ее приветливо, а при появлении Сюрмон она даже улыбнулась, а улыбки ее не так-то легко удостоиться… И еще одна женщина сидит между мадам Фаридой и девушкой. Она тоже молчит и не улыбается, она застенчива и женственна. У нее бледное лицо, ее блекло-зеленое платье кажется почти серым рядом с яркой одеждой других женщин, крохотная татуировка под ее правым глазом — а может быть, давнишний шрам? — напоминает голубоватую слезу…