Несмотря на пристыженность, в его движениях чувствуется гордость, оттого что он сумел одолеть взрослого мужчину, что у него хватило на это силы. Он снова берется за руль велосипеда. В его корзине полный беспорядок, куски мяса в пергаментной бумаге, на которой чернильным карандашом написана цена и имя клиента, свалены вперемешку.
Марсель занес правую руку словно для удара и глухо пригрозил:
— Ты у меня еще получишь хорошую взбучку, паршивец! Ты еще и врун вдобавок!
— Брось, — сказал Шарлемань, — пожалуй, он отчасти прав.
И, обращаясь к юноше, он добавил, не повышая голоса:
— А ты иди домой. И расскажи обо всем отцу!..
Ну а теперь?
Где Саид? Вряд ли доведется скоро увидеть его в наших местах. Если ему удастся скрыться, то он отправится куда-нибудь подальше, может быть, даже вернется в Алжир. Если они схватят его, то ему не миновать тюрьмы, лагеря, это в лучшем случае, и, уж конечно, ему запретят проживание во Франции.
Когда Шарлемань вернулся домой, Берта, не ждавшая его так рано, еще не ложилась. До того как он пустился вслед за Саидом, он успел загрузить последнюю печь, и возвращаться на завод было незачем. Дома он почувствовал полное изнеможение, ему даже пришлось сесть. Скорее всего, это была усталость после долгого бега, но он ощущал еще и странную пустоту, уже несколько раз испытанную им прежде. До встречи с Саидом…
— Что с тобой, милый? — спросила Берта.
Он рассказал ей обо всем, а затем, не решаясь ни лечь спать, ни сесть за стол, хотя ощущение пустоты походило на голод, он сказал жене:
— Поди сюда, детка, посиди со мной! Возьми стул и сядь рядышком.
Он не собирался пускаться в долгий разговор, это было не в их привычках.
— Знаешь, детка, что такое для меня этот парень…
И он умолк, но, если бы этого было недостаточно для Берты и если бы он умел яснее выражать свои чувства, он, пожалуй, сказал бы следующее:
…Ты не раз видела, что если из бидона выплеснуть в воду керосин при ярком солнце, то в одно мгновение все вокруг начинает сверкать… Вот примерно что сделал для меня этот парень… превратил серую грязь в радугу… грязь, я имею в виду нищету, кровь, ненависть, стыд, презрение людей друг к другу… как будто синие пузырьки керосина поднимаются с самого дна и с брызгами лопаются на поверхности воды… уж не знаю, какая тут связь, но иногда я себя спрашиваю, показалась ли бы ты мне желаннее в свое время, будь ты увешана драгоценностями…
Потому что… В Саиде нет ничего необыкновенного. Он человек, как все. Как и я. Но как раз ничего необычайного и не требуется, чтобы два человека двух разных наций поняли друг друга. Как раз обратное противоестественно… Обыкновенные люди. Потому что в наше время ничто не может касаться только двоих, в наши дни что бы ни происходило между двумя людьми, в это тотчас вторгается и вся окружающая жизнь. Строить какие-либо отношения тихонько, с глазу на глаз, сейчас невозможно. Просто удивительно, сколько сразу всего примешивается, влезает и заставляет терять или выигрывать время, скорее даже выигрывать.
А пустота, это вовсе не потому что я или ты стареем или наш народ стареет… народ никогда не стареет… народ иногда чувствует себя побежденным, скованным, но он никогда не стареет… Вот увидишь скоро… А уж когда мы наконец покончим с этой войной, тут уж, будь уверена, настанет такое…
Но если между двумя народами лежит пропасть пустоты, то у всякого, кто хоть немного мыслит, у кого есть сердце, на краю этой пропасти кружится голова. И когда живешь так, как я и как ты рядом со мной, словом, как мы оба — в борьбе за людей… и когда при этом думаешь, что и в тебя могут случайно попасть шальные пули ненависти, подозрений, гнева, презрения тех, кто прав в своей борьбе, то признаешь, что хоть это и незаслуженно, но оправданно, и мысль об этом мучительна…
Он тихо промолвил:
— А ведь, в сущности, так нетрудно понять друг друга…
А если бы потребовалось, мысль его могла бы выразиться так:
В каждом человеке всегда можно нащупать и нить и ткань… лен или джут, шелк или хлопок грубой или тонкой работы, любой толщины и любого рисунка и цвета, но от Калькутты до Рубэ, в песках Сахары и в Париже — в каждом человеке есть нить и есть ткань, верно?
И война вонзается в них, словно огромные портновские ножницы, но так же, как эти ножницы, она способна разрезать сразу и драп и подкладку… ведь ни один народ не может быть искони драпом или подкладкой… будущее всегда сулит лучшее… и ничто не предрешено.
А насчет Саида, знаешь, я не мастак на высокие слова, я не умею их выбирать, но ему подойдут любые: и достоинство, и гордость, и самолюбие, и умение быть настоящим мужчиной, и благородство, и сдержанность, которая иногда смахивает на высокомерие, и сердечность, и великодушие и мягкость; и при всем этом… ну как тебе это выразить… умение уважать другого, способность без колебаний жертвовать собой, героизм, мужество, горячность и многое другое, я ведь словами не богат, как и всем прочим… Чистое золото, а не человек…
— Растет пшеница, — проговорил он.
А в его воображении один за другим возникают образы:
Знаешь, Берта, ты, наверно, замечала, что в зеленеющем хлебном поле можно иной раз угадать, где проходили колеса сеялки… Позже, когда Алжир будет свободным, а заодно с ним и мы, наша сегодняшняя борьба останется, точно эти следы, да-да, ни больше ни меньше. Все сегодняшнее — это временное… Но если в течение всей жизни видишь, как в ответ на твой настойчивый, упорный труд растет пшеница, то будущее тебя не обманет… и можно представить себе это зеленое будущее… и помогать росту этой зелени уже сейчас, участвовать в зарождении счастья, верно, Берта?..
Ведь у многих уже нет в жизни никаких всходов, для них все кончено… Вот, например, твоя родственница, что подарила тебе герань, она одинока, замуж не вышла… когда скончалась ее мать, она установила надгробие над ее могилой и под именем матери и датами ее рождения и смерти велела выгравировать свое собственное имя и даты 1861-19—. Камень черный, наверно сланцевая плита, под резцом он становится серо-белым… Я вовсе не хочу говорить плохо о твоей кузине, понимаю, что она бережлива… но, по-моему, так жить все равно что поставить на себе крест на остаток своих дней: знать, что твое имя уже стоит на могиле и только дата смерти еще белеет, то бишь чернеет, в ожидании… таким, как она, и судьба такая… одно лишь черное да белое… Они умирают задолго до смерти…
— Вместе с этим парнем в мою жизнь словно ветер ворвался, — сказал он.
Знаешь, Берта, а ведь у него была жена… в общем, не стоит, наверно, говорить тебе об этом, ни к чему взваливать и на тебя эту тяжесть… мне почти ничего не известно об этой женщине… знаю только, что они поженились совсем молодыми, как мы с тобой… я представляю их себе такими же, какими были мы в молодости, — словно два полевых цветка под набегающим ветром. Чуть выше других, как ромашки среди клевера… а ветер-то и в самом деле был крепкий, правда, Берта?.. Говорят: настали последние четверть часа… не впервой они попадают в свою собственную ловушку… это действительно последние четверть часа, но вовсе не в том смысле, как они это понимают… да и не только в Алжире… Это последние четверть часа для целого отжившего мира… И чем ближе конец, тем они больше ожесточаются… смотри, что они творят с алжирцами и там и тут… Небось с нами они никогда не смели так обращаться, а уж поверь, руки у них не раз чесались, да и теперь чешутся… Словом, все это пахнет концом… Так что сама понимаешь, как оно было, когда мы с этим парнем оставались с глазу на глаз… Скажут: исключение, ну и пусть говорят все, что угодно… Мы тоже были как два цветка, два невзрачных цветка на ветру… не невзрачнее других, в общем-то, это зависит от погоды, света, но бывают времена, когда яркие краски как бы неуместны… Словом, между нами в эти смутные дни возникла дружба, настоящая мужская дружба. Может быть, это слово слишком значительное… все это было еще неокрепшим, как тонкий ледок, понимаешь, Берта?.. Подспудная, незаметная работа зимы…
Февраль 1960 — ноябрь 1961