— У нас подле имения, — сказал Палтов, — стражника убили. Papá вызвал казаков. Хорошо, что знаком с губернатором, а у соседей всю экономию пожгли, и наказывать некого. Мир порешил: виновных нет.
— И кто эти Муромцевы, Родичевы — ты не слыхал? — спросил Саблин.
— Нет, Саша, не слыхал. Учёные какие-нибудь, писатели.
— Писатели! — задумчиво проговорил Саблин, — ну я понимаю Лев Толстой, Менделеев — это имена со всемирной славой, а то… пошли Бог их знает кто.
— Ценз имеют, — ядовито сказала Наталья Борисовна.
— Какой? — спросил Саблин.
— В тюрьме сидели.
Саблин пожал плечами и ничего не сказал. Молчание было тяжёлое. Каждый по-своему переживал событие, но все были мрачны.
XXVIII
Шли годы. Все оставалось по-старому — так хотелось думать Саблину. Государь писался самодержцем и подчёркивал то, что он самодержец. Первую думу, заговорившую слишком вольным языком, распустили. Она собралась в Выборге. Её арестовали. Народ ответил кровавыми вспышками погромов и пожаров — войска усмирили мятежи. Смертная казнь, о которой давно не слыхали, стала частым явлением. Вешали и расстреливали поджигателей, убийц и громил, подстрекателей к мятежу. Саблин считал, что виноваты в этом они сами, зачем идут против закона, народ во всём винил Правительство и… Государя. Явилось слово ненавистное правительство.
Одни превозносили Государственную Думу — называли её «думою народного гнева», пророчили ей великое будущее, другие смеялись над нею, называли говорильней. Саблин разговорился как-то с Пестрецовым.
— Государь делает большую ошибку, — сказал ему Пестрецов, — идя по такому пути. Или Дума, парламент, который правит и перед которым трепещут ответственные министры и которая является оком Государевым, или совсем не нужно Думы и только «мы, Божиею милостью».
— Мне кажется, что у нас и есть второе, — сказал Саблин. — Сколько я знаю Государя, он и не думал отказываться от своего самодержавия.
— Тогда, Саша, не надо Думы.
— Отчего, пусть говорят. Это тешит народ. Я прислушивался к речам в Думе, читал отчёты. Боже мой! Какая пустота! Борьба партий. История о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, вынесенная во всероссийский масштаб. Клоунские выходки Пуришкевича и Гегечкори, умные речи Милюкова. Как будто что-то и делают, а на деле ничего, потому что министры не только её не слушают, но и не прислушиваются к ней. Государь тем более.
— Ты ошибаешься, Саша. Дума в том виде, как она есть, — страшный вред. Народ через своих представителей не творит, но только критикует. А критиковать легко. Дума готовит людей, способных только говорить и критиковать, а страна скоро и весьма настойчиво потребует творчества. Саша, волнения не прекращаются. Войска стали ненадёжны, дисциплина шатается. Это Дума! Дума подтачивает государство, Дума развращает народ. Своею критикою, основательною или неосновательною, это всё равно, Дума внушает народу недоверие и презрение к министрам. Дума выносит язвы наружу и показывает все тёмные стороны правительства и Царя народу. Дума стала между Царём и народом. Она закрывает глаза на всё то хорошее, что делает Царь, и подчёркивает одно худое. Саша, ты бываешь у Государя, ты говоришь с ним просто, — скажи ему, что так быть не может. Надо Думу сделать ответственной, надо привлечь её к управлению, а не к критике, не суживать, но расширять надо её полномочия. Нужно все свалить на Думу, а самому остаться только Царём. Только царствовать… Или все взять на себя и тогда разойтись с дворянством, пойти с народом и из своих рук подарить ему землю.
Саблин присматривался к Государю. Да, в нём была перемена. Он стал задумчив, раздражителен. За обедом или завтраком он иногда выпьет две-три рюмки водки — точно забыться хочет от чего-то, прогнать тяжёлые думы. Он не пьян, его глаза не блестят, но как-то равнодушно смотрят вдаль, и такая печаль в них, что сердце разрывается, глядя на него.
Саблин по-прежнему боготворил Государя. Ему хотелось подойти и узнать причину его грусти. Но как подойти к Богу? Государю было тяжело. Министры валили все тяжёлое на него. Казни, расстрелы, осадное и военное положение — все делалось именем Государя. Милости и льготы давала Дума, она добивалась их у Государя дерзкими, наглыми речами. Она требовала с запросом, и, когда появлялся закон, выходило так, что Царь урезал права народные — Дума хотела одного, Царь дал другое. Государь не мог не видеть этого, не мог не понимать этой игры с ним тех, кого он поставил своими помощниками, кого осыпал милостями. Эти люди его предавали.
В царской семье было неблагополучно. Императрица всё чаще показывалась с красными пятнами на лице или и вовсе не выходила к столу. Она была больна. Подле неё появились новые лица, и они оттеснили Саблина. Императрица бросила честолюбивые мечты и ушла в семью и в сына. Вне семьи были странные мистические связи, навязчивые идеи. Анна Вырубова, ненормальная жена мужа, которого к ней не допускали, стала её наперсницей. Вместе, по-своему, они молились, вместе доходили до экстаза и искали святых, искали откровения, помощи Божией, указания свыше. Императрица часами стояла на коленях, и раны были на её коже. Счастливый так не молится. Она была несчастлива.
Сердце Саблина разрывалось при виде горя Царской семьи. На дежурстве он наблюдал министров и Государя. Часто приезжал высокий дородный председатель Думы Родзянко. И все они презирали Государя. Они делали доклады, они убеждали Государя, но делали это всё, не любя и не жалея Государя. Их «я» стояло выше Государя. И Государь это чувствовал. Саблин видел измученное лицо Государя после докладов и хотел помочь.
«Где же, — думал Саблин, — те верные холопы царские, которые радели только о царском имени и царской славе?»
Государь опускался от этой борьбы. Он уже не боролся. Ему приятны были те докладчики, которые радовали его хорошими вестями. Он любил Сухомлинова потому, что умный старик красно и спокойно говорил, умел поднести каждый доклад ловко и просто. Он не любил Родзянко потому, что тот спорил и настаивал на своём, перечил Государю.
Прежнего веселья при дворе не было. Японская война прекратила большие и малые дворцовые балы. После Портсмутского мира и поражений в японской войне красивые парады в апреле на Марсовом поле казались неуместными. Толпа была натравлена на армию, и можно было опасаться эксцессов. Царь смотрел свою гвардию по полкам в дни полковых праздников, вызывая их для этого в Царское Село. Он обедал в кругу офицеров, он хотел забыться и создать иллюзию верности себе войска. Хотел заглушить тяжёлые раны, которые нанесли ему его Преображенцы, волновавшиеся в 1905 году.
Саблин видел, что с появлением Думы государство распалось. В Думе не было русских людей, но были партии. Армия отшатнулась от народа, и народ ненавидел армию, министры были отдельны от Думы, и Дума, и министры не были с Царём. Царь был одинок.
Точно куски его сердца один за другим отрывали от Саблина. Оторвали веру в народ, — потому что Саблин не мог любить народ, который, в лице своих представителей, шёл против России и Царя, поколебали веру в Армию и только Царь ещё держался. Царь любимый, но Царь, которого он жалел. А жалеть Бога нельзя, Царь терял своё божеское начало и это было ужасно!
В эти дни Саблин теснее замкнулся в семье. Росли дети, Вера Константиновна была неизменно прекрасна и любила ровною и нежною любовью. Она была приближена к Императрице, она облегчала муки Царицы, и Саблин любил её за это ещё больше. «Что же, — думал он, — Царь и семья остались у меня. Есть для чего жить…»
«Пусть растёт безумный Виктор, и если встанет он против Царя, я пойду и против сына своего. Да и разве он мне сын? Сын не тот, кого зачал я, а тот, кого воспитал. Важно не семя, дающее тело, а важно сердце, дающее душу».
XXIX
Был весенний вечер. Саблин сидел один на квартире. Сын был в корпусе, Таня в институте. Вера Константиновна уехала с утра в Царское и не возвращалась. С улицы доносился стук копыт и треск колёс по мостовой и торцам, только что очистившимся от снега и льда. К Саблину пришёл Обленисимов. Он был членом четвёртой Думы, чем очень гордился, часто выступал с речами, красивыми, гладкими, полными либеральных лозунгов и… пустыми. Он часто заходил к Саблину делиться своими впечатлениями о Думе и хвастать своими речами. Он и сейчас, уютно усевшись в большом кресле, полуосвещённом одною лампою, горевшею на громадном столе кабинета, длинно и витиевато рассказывал, как громили они министра земледелия и министра внутренних дел.