Выбрать главу

И Пушкин, в свою очередь, спросил с хитринкой:

— А правда, ваше превосходительство, недурные строки есть в моей оде?

Они вошли в подъезд, стали медленно подниматься наверх по широкой лестнице. Денис Васильевич взял Александра под руку, душевно и мягко ответил по-французски:

— Я был в твоих летах, милый Саша, когда за более невинные строки меня выслали из столицы и до сей поры при любом случае продолжают преследовать… Память тиранов зла и долговечна! Будь осторожен! Я говорю об этом потому, что сердечно люблю тебя.

— Я не сомневаюсь в ваших добрых чувствах, Денис Васильевич, — признательно и взволнованно отозвался Пушкин.

— Ну, стало быть, ты не будешь сомневаться и в том, что я не переубеждать тебя хочу, а только по-братски предостеречь. Что же касается моего мнения… Ода сия по силе чувств и пламенности языка может почитаться совершенным твоим шедевром.

— Вот странно! — заметил Пушкин. — А Вяземский считает моим шедевром послание к Жуковскому!

— Я знаю. Вяземский весной писал мне о том, я не согласился. По моему разумению, это послание не принадлежит к лучшим твоим стихам… Мне непонятны там первые четыре строки… И весь конец кажется слабым, словно не тобой, а дядюшкой Василием Львовичем писан, слышу напев его…

Пушкин высоко ценил оригинальный поэтический талант Дениса Давыдова и критические его замечания, резко расходившиеся с восторженной оценкой Жуковского и Вяземского, выслушал внимательно. Да, первые четыре строки в самом деле плохи… Пушкин мысленно тут же от них отказался и, слегка изменив второе четверостишие, радостно улыбнулся.

— Верно, верно! Первые строки не нужны, начнем сразу так:

Когда к мечтательному мируЛетя возвышенной душой,Ты держишь на коленях лируНетерпеливою рукой…

— А конец я тоже сокращу, — добавил он. — не хочу ничем на дядюшку походить![10]

У Тургеневых в тот вечер было особенно многолюдно. В просторной столовой собрались почти все проживавшие в столице арзамасцы. Тут были и Жуковский, и Никита Муравьев, и остроумный Блудов, и женоподобный злой Вигель. Пришли и не состоявшие в литературном обществе приятели младшего Тургенева: подвижной и всезнающий адъютант Петербургского генерал-губернатора Милорадовича известный литератор Федор Глинка и высоколобый, с пухлыми, белыми щеками и серыми, пытливыми глазами ротмистр Петр Чаадаев, умница и философ, успевший окончить Московский университет. Пушкин, еще с лицейских пор друживший с Чаадаевым, тотчас же к нему подсел и весь вечер с ним не разлучался.

Беседа вначале была общей. Жуковский и Блудов издевались над бездарными литераторами-шишковистами. Александр Иванович Тургенев, успевший справиться с изрядным куском пирога, откинулся в кресле и, прикрыв плечи клетчатым английским пледом, благодушествовал, потешая всех забавными анекдотами.

Денис Васильевич увлекся разговором с Никитой Муравьевым. Они познакомились недавно у Степана Бегичева. Муравьеву было всего двадцать два года, но этот молодой, статный гвардеец с тонкими чертами лица, мягкими волнистыми волосами и глазами мечтателя слыл одним из умнейших, образованнейших офицеров. Дениса Васильевича более всего привлекали высказывания Муравьева о необходимости создания исторической литературы.

— Муза истории дремлет в нашем отечестве, — говорил Никита. — Россия имела Румянцевых, Суворовых, Кутузовых, по славные дела их никем надлежащим образом не описаны… Горестно сознавать, что юные воины, лишенные отечественных сих пособий, должны пользоваться примерами других народов…

— И без возражений выслушивать пасквили чужеземных историков и писателей, — подхватил Денис Васильевич. — Литература наша доселе скудна описаниями жизни людей, коими Россия вправе гордиться…

— Совершенно справедливо! — вмешался в разговор Федор Глинка. — Великие деяния, рассыпанные в летописях отечественных, блестят, как богатейшие восточные перлы на дне глубоких морей. Стоит только собрать и сблизить их, чтоб составить для России ожерелье славы, коему подобное едва ли имели Греция и Рим! Тогда, конечно, взыграет дух юного россиянина, — с пафосом заключил он, — при воззрении на великие доблести и воинскую славу предков!

Николай Тургенев, с любопытством прислушивавшийся к этому разговору, неожиданно вздохнув, заметил:

— Все это так, друзья мои, я согласен с вами, но не забудьте, пока существуют у нас самовластье и рабство, народ обречен коснеть в невежестве… Литература же историческая, как и всякая иная, нужна не безграмотным рабам, а свободным и просвещенным гражданам.

— Позвольте, Николай Иванович, — блеснув злыми главами, перебил его Вигель. — Насколько я могу судить, вы желали бы первей всего изменить правление и уничтожить древнее право дворянства владеть мужиками. Так ли я вас понял?

В умных строгих глазах Тургенева вспыхнула гневная искорка и тут же погасла.

— Владение мужиками никогда не может быть правом, Филипп Филиппович, — сдержанно ответил он. — А своего желания я ни от кого не скрываю… Могу ли я без сердечной горечи видеть то, что я всего более люблю и уважаю, — страну свою, русский народ в рабстве и унижении?

Последняя фраза произнесена была с таким чувством, что взоры всех невольно обратились на Николая Тургенева.

А он тихо, с большим внутренним жаром продолжал говорить об ужасном состоянии крепостного крестьянства. Возвратясь недавно из поездки в Симбирскую губернию, он приводил живые примеры жестокого, бесчеловечного произвола помещиков. Многие заставляют своих крепостных работать на барщине по пять дней в неделю. Всюду нищета, всюду стоны. Торговля людьми — обычное явление. Да что говорить о других помещиках! Собственный дядя, считавший себя гуманным человеком, не стыдится продавать девок в чужие селения!

— Мне постоянно, — продолжал с душевной болью Николай Иванович, — вспоминаются слова Радищева: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала…» Да, господа, я теперь более нежели когда-либо ненавижу всю гнусность рабства… У меня беспрестанно в голове наша деревня, участь крестьян и печальное положение России. Меня гнетет мысль, что нам долго еще жить под деспотизмом, и я при жизни не увижу мое отечество свободным.

Тургенев замолк, грустно склонив голову. Вигель, беспокойно повернувшись в кресле, опять, не утерпев, вставил:

— Однако ж, позвольте вам напомнить, не все придерживаются ваших взглядов и не все видят благо в желательных для вас переменах…

— Что и говорить! Аракчееву, наверное, перемены не нужны! — сверкнув глазами, крикнул возбужденно Пушкин.

— Но каждый истинный сын отечества, — поддержал его Чаадаев, — никогда не перестанет помышлять о лучшем его устройстве!

— Нельзя терпеть, — вмешался пылко Никита Муравьев, — чтоб произвол одного человека был основанием правления. Нельзя, чтобы все права были на одной стороне, а все обязанности на другой.

В столовой сразу завязался шумный, горячий, острый спор.

В те дни ожидали с часу на час возвращения в столицу с Аахенского конгресса императора Александра. Никто еще не знал о решениях этого реакционного конгресса, зато многим была памятна варшавская речь императора, обещавшего ввести в своей стране конституционное устройство. Может быть, теперь, возвратясь из долгой поездки, царь сдержит свое слово? Умеренные арзамасцы, пытаясь утишить страсти, попробовали привести этот довод и лишь подлили масла в огонь. Молодые вольнодумцы в благие намерения царя давно не верили.

— Бессмысленные надежды! Пустые мечтания!

— Никогда того не бывало, чтоб цари сами отказывались от своих прав!

Пушкин с пылающим лицом вскочил со своего места, поднял руку:

— Господа! Я прочитаю вам последние мои стихи… Мой «Ноэль»…

И, сделав короткую паузу, выждав, пока немного затих шум, взволнованно, певучим голосом начал:

вернуться

10

Послание к Жуковскому, о котором идет речь, начиналось так:

Когда младым воображеньемТвой гордый гений окрылен,Тревожит лени праздный сон,Томясь мятежным упоеньем;Когда возвышенной душойЛетя к мечтательному миру,Ты держишь на коленях лируНетерпеливою рукой;Когда сменяются виденьяПеред тобой в волшебной мгле,И быстрый холод вдохновеньяВласы подъемлет на челе…

В. А. Жуковский, как известно, пришел от этих стихов в совершенный восторг. 17 апреля 1818 года, посылая эти стихи Вяземскому в Варшаву, он писал: «Чудесный талант! Какие стихи! Он мучит меня своим даром, как привидение».

П. А. Вяземский с оценкой Жуковского согласился и, в свою очередь, в письме к Д. Давыдову отозвался о них как о поэтическом шедевре. Однако Д. Давыдов отнесся к стихам более критически, чем Жуковский и Вяземский. 2 июня 1818 года из города Каменца, где находился тогда штаб 7-го пехотного корпуса, Д. Давыдов пишет Вяземскому в Варшаву:

«Стихи Пушкина хороши, но не так, как тебе кажутся, и не лучшие из его стихов. Первые четыре для меня непонятны. Но и быстрый холод вдохновенья власы подъемлет на челе прекрасно! И меня подрал мороз но коже. От стиха сего до рифмы ясным не узнаю молодого Пушкина. В дыму столетий чудесно! Но великаны сумрака Карамзина… что скажешь? А мысль одинакая.

Замечание твое на счет злодейства и с сынами справедливо. Теперь от рифмы окружен до рифмы земной, я слышу Василия Львовича, напев его. Но стих — И в нем трепещет вдохновенье — прелестен! Вот мое мнение на счет этих стихов».

А. Пушкин мог узнать об этих критических замечаниях и от Вяземского и от Д. Давыдова. Но, так или иначе, подготовляя к печати собрание своих стихотворений, Пушкин выбросил из первоначального текста «Послания к Жуковскому» первые четыре строки и сократил весь конец, в частности стихи от рифмы окружен до рифмы земной, в которых Д. Давыдову послышался напев Василия Львовича Пушкина.

Заметим кстати, что фраза «не узнаю молодого Пушкина», написанная Д. Давыдовым, свидетельствует, что он уже тогда хорошо знал и очень высоко ценил поэтический талант юноши Пушкина.