— А не больший ли курьез представляет составленная членом ученого комитета Магницким инструкция для университета, в коей отвергаются все науки, несогласные со священным писанием?
— Вы правы, Владимир Федорович, — согласился Вяземский. — Курьез постыднейший! Профессоров физики и естественной истории обязывают утверждать премудрость божию и непостижимость для нас окружающего мира! Студентов вместо учебников снабжают евангилием и библией! Я чую, господа, кладбищенский, тлетворный воздух на Руси…
— И говорят, будто Магницкий сильно ратует за сокращение начальных школ, — вставил, поблескивая черными умными глазами, Верстовский.
Денис Васильевич посмотрел на сидевшего против Грибоедова, сказал с хитринкой:
— А ты, Александр Сергеевич, как ни скрывай, а прохвоста этого Магницкого каждый в комедии твоей признает…
Грибоедов слегка пожал плечами:
— Подлейшие сии черты не одному Магницкому свойственны, Денис Васильевич…
Одоевский с живостью дополнил:
— Это и дорого в пьесе, что в любом почти персонаже, будь то Фамусов, или Молчалин, или Скалозуб, обличаются невежественные нравы и дикие понятия не одного, а многих…
— Не забудем, однако, старой нашей пословицы: правда глаза колет! — произнес Верстовский. — Пьеса вызывает сильнейшее раздражение тех, кого обличает, а эти господа сидят не только в ученых комитетах, но и в цензурном ведомстве…
— Они могут сделать вид, что не с них портреты писаны, — сказал Василий Львович. — Нет, право, вспомним случай со стихами Рылеева! Не изволил же граф Аракчеев угадать себя в образе гнусного временщика? Даже с похвалой будто бы отозвался о сочинителе…
— Кстати, о сочинителях! — весело сказал Денис Васильевич. — Покойный атаман Матвей Иванович Платов, будучи представлен почтенному и, как всем известно, совершенно непьющему Николаю Михайловичу Карамзину, подморгнув ему пьяным глазом и хлопнув по плечу, изволил высказаться так: «Люблю сочинителей, ибо все они горькие пьяницы».
Все засмеялись. Вяземский попросил:
— А ты расскажи, как некоего бездарного сочинителя, связанного с тайной полицией, защищал его приятель. Чудно у тебя получается!
Лицо Дениса Васильевича приняло моментально выражение озабоченной простоватости, он проговорил с чувством:
— Нет, нет, господа, вы не судите о нем строго, он, спора нет, часто негодяй и подлец, но у него добрейшая душа. Конечно, никому не советую класть палец ему в рот, непременно укусит, да, пожалуй, верно, что при случае и продать и предать может, этого отрицать нельзя, такая у него натура. Но за всем тем он прекрасный человек и нельзя не любить его. Утверждают, будто он служит в тайной полиции, но это сущая клевета! Никогда этого не было, господа! Правда, он просился туда, но ему было отказано…
У Вяземского тоже всегда имелись в запасе забавные истории. Да и остальные гости в долгу не оставались. Беседа становилась все оживленней.
Только Грибоедов находился в состоянии какой-то странной задумчивости. Денис Васильевич, заметив это, решил, что Александра Сергеевича беспокоит предстоящий сегодня спектакль. Верстовский, имевший большие связи в театральном мире, не скрывал возможности всяких закулисных интриг.
После обеда Денис Васильевич, отойдя с Грибоедовым к окну, спросил:
— А что, признайся, сердце у тебя немножко екает в ожидании представления?
— Так мало екает, — ответил отрывисто Грибоедов, — что я даже не поеду в театр[35].
— Стало быть… все-таки побаиваешься? Грибоедов покачал головой:
— Нет. Но мне, признаюсь, горька мысль, что приходится смотреть на сцене свои безделки и, может быть, никогда не придется увидеть ни в театре, ни в печати любимое свое детище…
Денис Васильевич взял его руку, сочувственно пожал.
— Я понимаю тебя, Александр Сергеевич… Понимаю тем более, что сам из числа тех поэтов, которые, по обстоятельствам, довольствуются лишь рукописною или карманною славой. Но полно, стоит ли предаваться меланхолии? Ведь карманная слава, как карманные часы, может пуститься в обращение, миновав строгость казенных осмотрщиков. Запрещенный товар, как запрещенный плод: цена его удваивается от запрещения!
Губы Грибоедова тронула слабая улыбка. Он произнес тихо:
— Рукописная или карманная слава… Что ж, пусть будет так!
Денису Васильевичу исполнилось сорок лет. Семейная жизнь хотя и заставляла по-прежнему сдерживать вспышки страстей, но не тяготила. Старые привычки заменялись новыми. Он отдавал должное жене. Отношения с ней не оставляли желать лучшего. Она была верным, чутким и снисходительным другом.
Получив чистую отставку, он сказал:
— Ну и слава богу! Будем благодарить провидение! Спокойней жить без наплечных кандалов генеральства!
Софья Николаевна знала: это говорится лишь затем, чтоб подсластить горькую пилюлю. В кабинете, на письменном столе, лежала недавно изданная книга И. М. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде». Денис читал ее с большим интересом. Многие строки были подчеркнуты, а мысли, наиболее его взволновавшие, выписаны, по обыкновению, на отдельном листке:
«Опасности миновали, и жизнь воина становится томною… способности души его дремлют. Переход к сему положению от деятельности есть ужаснейшее состояние на свете, от коего зарождается смертельная души болезнь — скука… Опасности угрожают, зато они и дают человеку способность живее ощутить свое бытие…»[36]
Софья Николаевна всячески отвлекала мужа от мрачных размышлений. Она теперь не препятствовала ему бывать в мужских компаниях, не докучала хозяйственными заботами, старалась, чтоб он постоянно ощущал домашний уют и мог без помех отдаваться литературным занятиям.
Но более всего Дениса Васильевича радовали дети. Их было трое: Соня, Вася и появившийся на свет полгода назад Николенька. Отец любил всех. Однако признанной любимицей продолжала оставаться Сонечка. Он испытывал необыкновенную нежность к этой трехлетней курносенькой и темнобровой девочке и чувствовал, как с каждым днем возрастает привязанность к ней. Он под разными предлогами стал даже уклоняться от необходимых деловых поездок, лишь бы надолго не разлучаться с ней. Когда Сонечка заболевала, он не находил себе покоя. А уж баловал так, что жена вынуждена была выговаривать.
— Что поделаешь, душенька! — сознавался он. — Дурацкий характер! Ничего не могу вполовину…
И вдруг неизвестно как и откуда подкралось к Давыдовым страшное, непоправимое несчастье. Сонечка осенью схватила дифтерит. Московские медицинские знаменитости оказались бессильными спасти девочку.
Горе было беспредельно. Денис Васильевич, немало потерявший родных и друзей, впервые с такой лютой остротой предавался отчаянию. Глухая тоска давила сердце. Он весь словно окаменел. Не хотелось ни жить, ни мыслить.
И только через два месяца, узнав, что Павел Дмитриевич Киселев тоже потерял первенца, Денис Васильевич собрал силы, чтоб взяться за перо.
«Впрочем, бог знает, — писал он старому приятелю, — на радость ли, на горе нам даются дети? Конечно, тяжело терять тех, коих имеешь, но когда нет их, то желать их страшно, особенно тем, кои ничего не могут любить посредственно. Я после потери моей Сонечки окаменел сердцем. Люблю детей, но так слабо в сравнении с нею, что о такой любви и говорить нечего. Мраморный бюст ее мне милее их. Знаю, что со временем я буду их любить, но девственность сердца исчезла. Святилище его ни одному из детей моих навек недоступно».
Бушевала за окном зимняя вьюга. Дом снова начал постепенно оживляться. Васенька и Николенька, подрастая, становились все шумливей. Мать разрешила им бегать по всем комнатам — детская возня лучше всего отвлекала от горьких дум и черной меланхолии. И, конечно, благодетельная работа! На письменном столе уже давно лежала корректура брошюры «Разбор трех статей, помещенных в записках Наполеона». Надо браться за перо, надо делать то, что считал долгом делать. Жизнь шла своим чередом.
35
Этот разговор Дениса Давыдова с Грибоедовым описан Вяземским в его воспоминаниях
36
Книга эта, написанная отцом братьев-декабристов, была в то время особенно популярна в либеральных кругах. Она издана в Петербурге в 1823 году.