Она говорила, что сжечь книгу очень тяжело! Такое чувство, будто предаешь друга. А продать — чем это лучше? Разве же это не предательство — продать Пушкина? Будто в рабство!
Я вскочил, потом снова сел.
Сообразил, что сейчас идти без толку. Татьяна Львовна в библиотеке. Надо утром. Она ходит на рынок с утра, перед работой.
Отчаянные планы вертелись в моей голове. Кинуться, например, сейчас к Вовке и обежать всех, кого только знаешь, по рублю, по два собрать деньги и завтра ошарашить Татьяну Львовну. Подойти к ней и купить у нее Пушкина.
Или, если уже поздно, разузнать, кто купил его, догнать этого денежного дядьку и упросить его, чтобы он продал нам, потому что это наша книга.
Пушкиных много: есть тонкие книжечки, есть потолще, но том в издании Вольфа — совершенно необыкновенном, — эта книга почти как человек, как сам Александр Сергеевич, и он должен всегда жить с теми, кто его давно полюбил.
Конечно! Выкупить Пушкина было бы самым правильным делом. Но бежать к Вовке бессмысленно, уж кто-кто, а я-то хорошо знал, как бедовали в его доме. Да и где не бедовали?
Я ждал маму.
Ждал ее с таким нетерпением, какого не знал еще до сих пор. Наконец она пришла из госпиталя, озябшая, даже позеленевшая от холода.
Я надеялся на нее. Верил, что мама придумает справедливый выход. Может быть, у нее припрятаны деньги на черный день. Мы часто повторяли эти недобрые слова — «черный день», и я понимал, что к черному дню надо готовиться, что черный день настает нежданно, приходит бедой и горем, и лучше всего, если к черному дню будет хоть малый припас еды или денег.
Но как только мама возникла на пороге, озябшая и зеленая, я понял, что надежды мои наивны. Что мы ничуть не богаче других. И что купить Пушкина, который конечно же стоит немало, мне не удастся.
Что я не спасу великого поэта.
Был конец зимы, неуверенным шагом приближался апрель, то отступая под ледяными, пронзительными порывами ветра, то наступая, и тогда на наш заснувший город обваливалось слепящее небо в белых, по-летнему кудрявых облаках.
То раннее утро удалось на славу, словно нарочно подчеркивая, что природа и состояние души вовсе не обязательно должны быть в согласии, что красота природы вовсе не означает красоту жизни и что, запомнив эту простую истину, мне еще не раз придется удостовериться в несправедливости такого несоответствия.
Да, все непросто в этом мире, и вовсе не природа правит человеческой душой, как не душа правит природой, а только люди могут понять друг друга и друг другу помочь.
Я увидел ее сразу.
Татьяна Львовна не уходила в глубь рынка, стояла почти у входа, и все было так, как обрисовала бабушка.
На левом плече, задевая землю, висело бархатное пальто, а обеими руками, будто и в самом деле икону, она держала Пушкина, бережно прижимая его к груди.
Несмотря на ясное утро, ветерок поддувал знобкий, и Татьяна Львовна постукивала друг о дружку валенками в резиновых калошах. Однако сама она оставалась неподвижной, словно оледенелой, не то что остальные продавцы, которые переговаривались между собой, часто крутились на месте, некоторые толкались весело для сугреву, словом, были оживлены и даже возбуждены.
Покупатели к Татьяне Львовне подходили даже чаще, чем к другим, всех интересовало необыкновенное бархатное пальто, а на книгу никто почти не смотрел. Но и пальто не покупали, все только щупали его да посмеивались. Ну и цену спрашивали — так, из любопытства.
Я стоял за спиной у Татьяны Львовны и в упор глядел на ее затылок. И чем дольше глядел, тем больше жалел старуху в ватнике, подпоясанном нарядным лакированным пояском, и пальто ее необыкновенное, из той поры, когда она была артисткой, и книгу ее юности, и Пушкина Александра Сергеевича, и себя жалел, и Вовку, и библиотеку, где до войны был табачный магазин, и этих продавцов, которые тут толкутся из-за нужды, и весь этот рынок жалел, и холодный наш городок.
Слезы навернулись на глаза, мир, окружавший меня, стал расплывчатым, и в это время Татьяна Львовна повернулась ко мне.
Я не хотел, чтобы она увидела меня таким, моргнул и стер слезы.
— Ну что ты? — сказала она дрогнувшим голосом и заплакала сама.
Я думал, что переполнен словами, я думал, сумею уговорить Татьяну Львовну не делать этого, но оказалось, что никаких слов у меня нету.
Ни единого, даже самого завалящего словечка.
Я глядел на нее, и губы у меня тряслись. Пушкин! Бедный Пушкин!
— Какая прелесть! — услышал я мужской голос. — Мечта моего детства, издание Вольфа! Наконец-то!
Я повернулся.
Перед Татьяной Львовной стоял еще совсем не старый капитан первого ранга — три звезды на черном морском погоне, а левая рука на перевязи. Он жадно взял Пушкина здоровой рукой, неудобно примостил его возле повязки, казалось, еще немного — и он уронит книгу.