Я долго и с натугой выбирал слово, какое должен сказать пацану, и это мое молчание он понял по-своему — понял, наверное, будто мне жалко или я еще доем эту невкусную похлебку. Лицо его — на лбу и на щеках — покрылось рваными, будто родимые пятна, красными пятнами. И тогда я понял: еще мгновение — и я окажусь свиньей, самой последней свиньей. И только потому, видите ли, что у меня не находится слов.
Я быстро кивнул. И потом еще кивнул раза три, но мальчишка уже не видел этих кивков. Он схватил мою ложку и быстро, в одно мгновение, доел овсяный суп.
После того как я кивнул, пацан больше не смотрел на меня. Ни разу не взглянул. Быстро съел суп и, спрятав глаза, двинулся от стола. Я посмотрел ему вслед. Пацан ушел в дальний угол столовой и только там обернулся. Он не глядел на меня, я, видно, уже не интересовал его. Он смотрел в зал, передергивая взгляд от одного столика, где кто-то ел, к другому. Рядом с ним, в углу, стояла маленькая девчонка.
Я доел котлету, выпил чай и слез с портфеля. Медленно, нарочно утишая шаг, я направился к выходу, украдкой, чтобы он не заметил этого, разглядывая пацана. Одет он был ничего, прилично, в серое пальто с черным собачьим воротником, такие, я знал, давали по ордерам в универмаге, и на девочке было точно такое же пальто, только, понятно, маленького размера, и я подумал, что, может, это детдомовские ребята, — там одевают всех похоже, будто в форму.
Когда я совсем приблизился к мальчишке с его сестрой — какой же мальчишка в наше время мог стоять с девчонкой, если она не сестра? — маленькая быстро, точно мышь, шмыгнула к столу возле окна.
Там сидела большая девчонка, тонкая и бледная, как бумага. Она кивала маленькой девчонке головой. И когда та подбежала, подвинула ей половину котлеты с половиной картофельного пюре. Я задержался в дверях и увидел, что большая девчонка дала маленькой еще и хлеба. Она что-то шептала, маленькая, а большая девчонка говорила ей неслышные мне, но добрые слова — это сразу видно, что добрые, потому что когда говорят добрые слова, в такт им кивают головой.
Меня осенило.
Так вот про каких шакалов говорили вчера гладкие парни!
Я шел домой и все думал: а я бы смог так? Ведь это небось стыдно. Да, наверное, и противно — доедать за другими. Еще и просить…
Нет, пожалуй, паренек с сестренкой не из детского дома, там ведь кормят исправно, а эти… Какими же надо быть голодными, чтобы отираться в столовке, доедать чужие куски, вылизывать чужие тарелки?
В детстве человечество не страдает риторикой. И этот вопрос — сколько дней надо голодать, чтобы попрошайничать в восьмой столовке, — не был для меня вопросом ради вопроса. Я решил, что можно выдержать два дня. Да, два дня. На третий, каким бы ты ни был стыдливым, придешь, попросишь, взмолишься.
И все же я не мог представить такого стыда. Ясно кому угодно: просто так, без нужды, нормальный человек не станет попрошайничать. Но у мальчишки горели безумным светом глаза. «Может, все-таки он больной? — спрашивал я себя. — Ну а девчонка? Тоже больная?»
На всякий случай еще с вечера я стянул из буфета кусок хлеба, обернул его аккуратно газетой и положил в портфель.
Назавтра нас отпустили после четвертого урока. Пятым была физкультура, но Анна Николаевна болела ангиной — и так-то сидела с температурой, а тут еще надо идти во двор и выделывать всякие упражнения. Прежде у нас тоже такое случалось, но тогда, видать, Анна Николаевна чувствовала себя получше и физкультуру заменяла каким-нибудь другим предметом, той же, к примеру, арифметикой, задавала задачи, а сама куталась в платок, ежилась, а наежившись, чего-нибудь изрекала в конце урока: мол, кашу маслом не испортишь, дескать, что там физкультура, разве можно ее сравнить с арифметикой, где лишний раз повторить — сущее благо.
Но тут она расклеилась совсем, говорила слабым голосом, а после звонка на пятый урок вместо нее в класс вошла Фаина Васильевна, наша директриса. Остановившись на пороге и понизив голос, она сказала, чтобы мы тихо и быстренько собирались и шли домой, потому что у Анны Николаевны температура.
Я припустил в столовку и застал столпотворение. Змеей петляла очередь к тете Груше, но многие, не раздеваясь, шли прямо к тетке с коробом, ели в пальто, мест за столиками не хватало, и некоторые жевали даже стоя, пристроив тарелки на краешек занятого стола или на широкий монастырский подоконник. Особенно много было малышей, и я понял, что сошлись две или, может, даже три смены. Маленькие, которых отпустили раньше, — вторая смена ела, ясное дело, перед уроками, а из третьей пришли те, у кого, наверное, терпения не хватало. Мне хотелось увидеть желтолицего, и я двинулся на приступ амбразуры одетым.