Когда-то она уже измеряла подобным образом температуру – тридцать с лишним лет назад, студенткой. У всех в комнате были термометры, календарики с цифрами и восклицательный знак в том месте, где тепло тела каждый месяц, более-менее регулярно, заставляло ртуть подниматься на несколько делений. Сонные девичьи руки, тянувшиеся к стеклянному градуснику, разморенное тело, пронзенное столбиком ртути.
Была какая-то неловкость в том, чтобы обследовать себя холодным инструментом, прозрачной палочкой, которая на шкале отражала процесс, совершавшийся в замкнутом, темном пространстве тела. В самой необходимости пользоваться специальным прибором для исследования собственной физиологии, ибо в силу неких возмутительных обстоятельств, по какой-то идиотской ошибке природы человеческое существо ничего не ведает о своем теле. Составляя вроде с этим телом одно целое и являясь им, тыча пальцем в грудь и именуя его «я», мы понятия не имеем о том, что там, внутри, делается. Вроде бы чувствуем что-то – какие-то мурашки, головокружение и боль, прежде всего боль, но знание отсутствует, а ведь по логике вещей оно должно быть врожденным. Приходится по отношению к самой себе обращаться в предмет, вставлять в себя стеклянную трубочку, чтобы узнать, что происходит в собственной сердцевине.
Липкие безмолвные закоулки, бесформенные мясистые часы, отмеряющие время не тиканьем, а пунктуально выбрасываемыми шариками материи. Набухание ткани и облегчение. Круглое «о» соскальзывает по узким лабиринтам в будущее. Тело ничего о себе не ведает – чтобы узнать, как функционирует собственный механизм, ему требуются тесты.
Ида полагает, что не имеет со своим телом общих корней. Они – родом из разных стран. Поэтому общаться приходится с помощью термометров, томографов и рентгена.
Для обследования ей велели раздеться. Отвели в каморку без окна, с раковиной и вешалкой. Она облачилась в белое одеяние – что-то вроде пижамы или полотняного костюма – и одноразовые пластиковые шлепанцы. У нее дважды взяли кровь – из вены и из пальца. Потом вместе с какой-то молодой женщиной отправили на рентген – они с Идой не разговаривали, не обменялись ни единой фразой, словно само собой разумелось: более важные дела позволяют пренебречь светскими нормами. Грудь сплющилась, прижатая к металлической стенке, когда медсестра поспешно оставила Иду наедине с машиной, на мгновение осеняемой духом Божьим и наделяемой способностью увидеть сокрытое, спрятанное во тьме. Другая медсестра взяла у нее сосуд с мочой, это стыдливое свидетельство химических процессов, которые происходят сами собой, по неизвестным причинам начавшись более пятидесяти лет назад. Сосуд окрестили ее именем и фамилией и поставили рядом с другими, подобными. И еще дата. 8 декабря 2003 года. Она была здесь и оставила след, позволяющий расшифровать ее суть.
Потом Иду проводили в подвал этого частного храма, в маленькое кафе. Угостили кофе и круассанами. За соседним столиком боком к ней сидела та, другая женщина. Ида видела ее в профиль – узкие, ожесточенно сжатые губы, открывавшиеся перед каждым глотком, словно рот ящерицы. Это тоже сохранилось в памяти. Они взглянули друг на друга и, мельком улыбнувшись, молча продолжали есть.
Через несколько дней она пришла туда снова. Врач, совсем юная, просмотрела стопку листочков с результатами анализов и повторила предыдущий вердикт: Ида здорова.
– Сомнения может вызвать разве что гемоглобин, больше ни к чему не придерешься, – говорила она, – а в остальном ваше тело в полном порядке, только позавидовать.
Врач, видимо, ожидала, что пациентка обрадуется, облегченно вздохнет и радостно выпорхнет из клиники в промозглый город – готовиться к праздникам. Думала, что успокоит ее этим заявлением, но, разумеется, ошиблась. Ида поблагодарила и ушла. Молодая докторша осталась в своем кабинете, словно пифия, ждать следующего пациента, чтобы сказать ему – возможно – то же самое. Или, напротив, готовилась вынести приговор и той женщине с мордочкой ящерицы сообщит: вы смертельно больны и умрете. Помочь вам ничем нельзя. Она бы вполне могла говорить каждому, кто садился перед ней: вы умрете, и вы умрете, и ты умрешь, милая моя детка, и я тоже умру. Все мы умрем и должны к этому готовиться, надо создать общества поддержки умирания и организовать специальные курсы, чтобы не ошибиться хоть в этот последний раз. На уроках физкультуры следовало бы отрабатывать, как умирать, как осторожно погружаться в темноту, терять сознание и как опрятно выглядеть в гробу. Должны проводиться мастер-классы, наверняка нашлись бы желающие подарить свою смерть кинокамерам ради создания учебных фильмов. Программа занятий включала бы еще и этнографию, всё о смерти, все о ней представления: почему она является то в женском, то в мужском обличье, куда мы отправляемся после кончины и отправляемся ли вообще. Нужно ввести выпускной экзамен по танатологии, как сейчас сдают по биологии, и тесты в конце четверти, и оценку в аттестате. «У меня, похоже, пара выходит по танатосу», – жаловались бы школьники, покуривая в туалете запретные, смертоносные сигареты, а потом до утра зубрили всевозможные определения, графики и числа. И каждый был бы благодарен за то, что ему напомнили, обучили.