— Мешает? — спросил он, когда мама снова открыла глаза на дребезжащий стакан. Подошел к полке, снял его и размахнулся, чтобы швырнуть в окно.
— Не смей! — остановила мать.
Он поставил стакан на сиденье и вернулся. Мама в знак благодарности кивнула ему и снова закрыла глаза.
Федор стал думать о поселке своего детства. Что он помнил: озеро, лес, деревянные домики, улицы, застроенные старинными каменными домами, низкорослыми, выкрашенными в красный, в желтый, а то и в зеленый цвет? Он помнил стадион, который даже во время футбола задумчиво и настырно пересекали поселковые коровы, следовавшие с пастбища домой, и никто из футболистов не прогонял их, но и не останавливал игру. Еще он помнил зенитку, памятник-зенитку, что стояла недалеко от станции на высоком пьедестале из серого камня. Мальчишки постарше забирались на пьедестал, усаживались в металлическое дырчатое седло и крутили какое-то колесико — от этого зенитка поднимала и опускала длинный ствол… Может, поржавела за столько лет и ее убрали?
— Мам, зенитку там не убрали?
— Думаю, нет. Ее никогда не уберут.
— А немцы там были?
— Нет. Потому и зенитка стоит, что их туда не пустили. Они на том берегу, в Петрокрепости, были и стреляли оттуда из орудий. Еще тут церковь была, недалеко от того места, где теперь зенитка стоит. Твоя бабушка Анна, пережившая здесь войну, говорила, что церквушку наши сами взорвали — ориентиром для фашистов служила, они по ней пушки наводили.
— Выходит, тут тоже была блокада?
— Была… Если бы фашисты сюда прорвались… не знаю… это страшно… Не было бы Дороги жизни. И может быть, не отстояли бы Ленинграда.
Федор взял сумку и пошел по проходу. Часто останавливался и смотрел в каждое окно. Обернувшись, увидел, что мама идет за ним и тоже вглядывается в окна.
— Зенитку хочешь увидеть?
— Да… И не только… Скажи: почему папа не приезжал к нам? За столько лет ни разу не приехал. Остановившись у окна, мама вздохнула:
— Он бы приехал, сынок, это я не хотела. Много раз я уводила тебя из дому, когда он должен был приехать. Он понял, что я не хочу, чтобы он встречался с тобой, и отступил. Может, гордость заставила, может, другое что…
— Но почему ты не хотела наших встреч? Он же мой отец…
— Не знаю… Боялась…
Поезд остановился. Они вышли на платформу, присоединились к стайке людей из последних вагонов и пошли по узкой асфальтированной дорожке, что ровной стрелкой протянулась вдоль шоссе. Федору захотелось обогнать народ, чтобы никто не мельтешил перед глазами, и мама заторопилась вместе с ним.
— Узнает он нас?
Мама усмехнулась:
— Думаю, не сразу, мы знаешь как изменились! Особенно ты!
— А ты?
— Я не в счет, я меняюсь в худшую сторону.
Впервые он слышал от матери такие слова, пристально вгляделся в ее лицо, пытаясь обнаружить перемены, о которых она говорила. Ее лицо было прежним — красивым и добрым, каким он знал, помнил с рождения. И только под глазами да еще на лбу обозначились уже заметные частые морщинки — но ведь не могут же они поменять лицо в «худшую сторону».
— Мама, я давно хочу спросить, почему вы с ним… ну, расстались?
Она долго молчала, так долго, что он усомнился, расслышала ли она вопрос. И даже обрадовался, что не расслышала, — он не считал себя вправе спрашивать такое. Но мать сказала:
— Бывает, сынок, что люди расходятся, а почему — ни тот, ни другой не объяснит. Самое сложное — объяснить. Понять и объяснить. Если бы люди могли все понять и объяснить, отпали бы многие недоразумения. Это самое трудное в жизни — понять и объяснить. Особенно среди близких… Но я не считаю себя правой, нет, не считаю.
Федор вспомнил кинотеатр, где работала мама, разговор с ней после концерта; он был неправ, полез не в свое дело, без понимания, без желания хотя бы что-то объяснить себе самому. А разговор с тренером!.. И был третий человек, Аля: она хочет быть ясной во всем до конца. Федор понимал ее, всегда понимал. И мог объяснить. Самое главное в ней — быть совершенно ясной!.. А вспомнив теперь ее и себя на лестнице, даже глаза прикрыл — так захотелось, чтобы все это повторилось, вернулось.