– Сколько времени потребуется войску, чтобы завоевать Сицилию?
– Одни боги знают, - вздохнул он.
Я был удивлен его ответом и надолго умолк. Наконец он нарушил тишину:
– Сиракузцы не сделали нам ничего плохого и ничем нам не угрожали. Война у нас была со спартанцами.
– Но, - возразил я, - когда мы побьем сиракузцев и захватим их корабли, гавань и золото, разве не сумеем мы тогда легко покончить со спартанцами?
– Возможно. Но в прежние времена мы сражались только для того, чтобы отбить варваров, или защитить Город, или же ради справедливости.
Услышь я такие слова от кого-то другого, счел бы их проявлением слабодушия, ибо привык к разговорам, что мы сражаемся, дабы возвеличить Город и сделать предводителем всех эллинов. Но сейчас, глядя на него, стоящего в своей броне, я не знал, что и думать.
А он продолжил:
– На третий год войны, когда за тобой еще ходила нянька, лесбийцы, подвластные нам союзники, восстали против нас. Их подавили без особых трудностей, и Собрание, обсуждая их судьбу, сочло разумным покарать их для примера другим: мужей военного возраста предать мечу, а всех прочих продать в рабство. И на Лесбос была послана галера с этим постановлением. Но в ту ночь мы не могли уснуть, а кто уснул - просыпался, ибо нам слышались крики умирающих, женские вопли и детские рыдания; они звучали у нас в ушах не смолкая. Утром мы все вернулись на Собрание; и когда мы отменили первое постановление, то пообещали награду гребцам второй галеры, если они догонят и перехватят первую. Им это удалось, ибо первая двигалась так медленно, словно на веслах ее сидели больные люди, - до того угнетало их порученное дело. Когда их догнали в Митилене, уже на самом Лесбосе, афиняне перевели дух с облегчением так же, как и лесбийцы; они радовались вместе и делили друг с другом вино. Но в прошлом году жители Мелоса, ничем нам не обязанные, ибо они дорийцы, решили платить дань не нам, а своему родному городу. Ты знаешь, что мы с ними сделали.
Я набрался смелости заметить, что он никогда мне об этом не рассказывал. Он ответил:
– Когда будешь совершать жертвоприношение, попроси богов, чтобы такого никогда не выпало на твою долю - ни перенести такое, ни самому сотворить.
Я и не догадывался никогда, что его могут тревожить такие мысли. Кара на Мелос обрушилась по настоянию Алкивиада.
– Боги наказывают человека за гордыню, - сказал отец. - Так почему мы должны думать, что они будут поощрять ее у государства?
Тут явился другой муж - сменить отца на страже. Мы подошли к одному из костров, где отец разделил вино с несколькими друзьями, а потом представил им меня.
– Малыш еще, по рукам и ногам видно, что пока не вырос, - заметил он.
Я чувствовал, он оправдывается за меня, ибо любому было понятно, что я никогда не вырасту таким крупным, как он. Я вспомнил, что он хотел выбросить меня, когда я родился, и потому поспешил распрощаться, как только это позволила вежливость.
Я разжигал свой факел от костра, горящего у статуи Близнецов, и тут ко мне подошел человек, только что спустившийся от храма. Он был без шлема, и когда факел разгорелся, я увидел, что это Лисий. Я обратил на него внимание раньше, когда он упражнялся с другими всадниками; в броне он выглядел прекрасно.
– Нашел ли ты своего отца, сын Мирона? - спросил он.
Я поблагодарил его за заботу и сказал, что нашел. Он постоял еще немного, я даже подумал, уж не подошел ли он специально поговорить со мной, но он лишь сказал: "Хорошо" и пошел обратно вверх по ступеням.
Назавтра вести о противнике не подтвердились, и воины разошлись по домам. Следующая буря, сотрясшая Город, была опять связана с Алкивиадом.
Не успел его парус скрыться за горизонтом, как изо всех щелей полезли доносчики. Историю элевсинского пира рассказывали во всех подробностях. Нашли даже женщину, говорить о роли которой было бы делом нечистым (пусть возрожденные догадываются - они будут правы), и заставили дать показания. Теперь, когда лицо Алкивиада исчезло из виду и голос не звучал рядом, все вдруг прозрели и увидели, что доверять войско такому человеку - просто безумие. Так что вдогонку за ним отправили правительственную галеру "Саламиния" с поручением привезти его и его друга Антиоха, кормчего, который также обвинялся. Однако их не следовало арестовывать, иначе снова начались бы неприятности с аргивянами и моряками. Триерарх "Саламинии" должен был вежливо предложить ему явиться на суд, которого он сам просил, и сопроводить обратно на его собственном корабле.
Я помню, как в день, когда было принято это решение, вошел в дом и увидел отца - он стоял возле полок на стене и держал в руках раскрашенную чашу для вина. Этой чашей он пользовался редко - она была очень ценная, одно из самых лучших изделий мастера Вакхия. Внутри ее украшал рисунок, красные фигуры по черному полю: Эрот, преследующий зайца; на одной стороне было написано "МИРОН", на другой - "АЛКИВИАД". Отец вертел чашу в руках, словно не знал, на что решиться; однако, увидев меня, он поставил ее обратно на полку.
В Городе не говорили ни о чем, кроме Алкивиада. На улицах, в палестрах и на рынках пересказывали старые басни о его дерзости и бесчинствах. Те, что прежде выступали за него, сейчас только диву давались, как он мог стать таким, если его воспитал столь замечательный человек - сам Перикл! Ответ был всегда один и тот же: его испортили софисты. Они взялись за него совсем мальчишкой, увлеченные его красотой и быстрым умом; они наполнили его тщеславием, научили нечестивому свободомыслию (здесь кто-нибудь принимался цитировать аристофановские "Облака"), пока он не осмелился состязаться в логике с самим Периклом. Далее же, получив от них то, что могло ему сослужить службу, осмеял все их разговоры о мудрости и добродетели и ушел.
Я слушал с болью в сердце, ожидая, что вот-вот прозвучит имя, до которого рано или поздно доходил разговор. Общеизвестно, говорили люди, что он еще зеленым юнцом завоевал любовь Сократа, и тот мечтал сделать из него нового, еще более великого Перикла; ходил за ним на его разнузданные пиры, укорял на глазах друзей и утаскивал оттуда, как раба, - из ревности, не желая, чтобы юноша хоть на час исчез из виду… Я воспринимал этот позор, как свой собственный. Не имея возможности остановить мужей, я заговорил с Ксенофонтом. Мы с ним скребли друг другу спины, очищая тело от налипшего после борьбы песка и масла; обрабатывая его деревянным скребком-стригилем, я заметил, что не вижу никакого преступления, если кто-то старается сделать из плохого человека хорошего. Он засмеялся через плечо:
– Скреби покрепче, никогда ты не скребешь как следует. Должен отдать тебе должное, Алексий, ты всегда верен своим. Ладно, будем к нему справедливы: все эти люди сами были без ума от Алкивиада, а теперь ищут козла отпущения. Но человек, подобный Сократу, который бродит целый день по городу, ловит людей на ошибках и поправляет их, не может позволить себе валять дурака. Знаешь ли ты, что еще юношей Алкивиад однажды во время борьбы пустил в ход зубы, когда понял, что проигрывает? Случись такое в Спарте, побили бы не только его, но и его любовника тоже - за то, что не научил быть мужчиной.
Я был настолько подавлен, что даже не клюнул на этих спартанцев. А он продолжал:
– Загляни в лавку, где продают благовония, и увидишь молодых друзей Сократа, болтающихся там часами, пререкающихся из-за словесных тонкостей и толкующих про свои души; вроде Агафона, который, как мне кажется, будет в восторге, если кто-то по ошибке примет его за девушку.
– Он - увенчанный трагик, - заметил я. - Зачем смеяться над человеком, который останется бессмертным, когда меня или тебя никто и не вспомнит? А Сократа ты когда-нибудь видел в лавке благовоний? Я - ни разу.
– Полагаю, пройдет изрядно времени, пока мы снова его увидим хоть где-нибудь. Ставлю десять бабок против одной, что он не покажется в колоннаде по крайней мере неделю. Принимаешь заклад?
– Да.
Тут он заметил, что я перестал скрести, и оглянулся.
– Мир, мир, - сказал он с улыбкой, - а то нам придется очищаться снова.
Кто-то сказал, что в палестре Таврия будет бороться атлет Автолик, и мы спросили у наших педагогов, нельзя ли нам пойти посмотреть. Они согласились пройти через палестру, но не останавливаться. Оказалось, что Автолик свою схватку уже закончил и теперь отдыхает; вокруг толпилось множество людей, восхищающихся его внешностью и ожидающих, пока он снова выйдет бороться. Некий скульптор или, может, художник, сидел рядом и делал с него набросок. Атлет привык ко всему этому и не обращал внимания. Мы протискивались через толчею, как вдруг на другом конце стало тихо, а потом раздался ропот разгневанной толпы. У меня похолодели руки. Я понял, кто появился.