Выбрать главу

Он спросил тихонько, потому что остальные еще спали:

– Сильно ты ранен?

– Ранен? Нет.

– Ты весь в синяках и покрыт кровью.

Я забыл, как грубо обошлись со мной фиванцы. Мы поднялись и пошли к ручью умыться. Серый туман заполнял долину и висел над водой. Мне было холодно, я весь оцепенел. Рассвет - тот час, когда пламя жизни едва теплится, а больные умирают. Лицо Лисия было серым от усталости. Я понял, что ему хотелось бросить отряд и бежать разыскивать меня.

– У тебя и в волосах кровь, - сказал он; нашел рассеченное место и промыл.

Я думал: "Любовь, которую ощущаешь в такие моменты, должна быть воистину любовью души".

– Если бы этот человек убил тебя, найдя со своей женой, - ворчал он, закон поддержал бы его. Ты замерз?

– Вода была холодная.

Он накинул на меня плащ и обнял за плечи.

– Разве ради этого мы принесли свои клятвы богу? - спросил он.

– Ты прав, Лисий.

Мы стояли у ручья, потому что было слишком холодно и сыро, чтобы сесть, и я рассказал ему все. Проснулись первые птицы, гора напротив показала серое лицо сквозь дымку; темные терновые деревья проливали слезы росы. Наконец над горной вершиной вспыхнуло красное солнце и лагерь зашевелился - просыпались остальные. Мы отправились обратно, чтобы растереть лошадей и приготовиться к новому дню.

Глава шестнадцатая

Весной царь Агис вернулся в Декелею и снова выступил в поход прямо на Аттику. Почти все усадьбы, которые были спасены или пропущены раньше, на этот раз сгорели, и поместье Демократа - одним из первых. Лисий узнал об этом, когда мы были в Городе, и пришел рассказать мне.

– Чем жаловаться, - заключил он, - нам лучше благодарить богов за то, что успели спасти. К слову сказать, отец мог бы мне сказать спасибо за это. Мы обобрали свое хозяйство догола месяц назад, но он все не хотел снимать черепицу с крыш, мне пришлось наседать на него несколько дней. У нас есть коневодческое хозяйство на Эвбее, оно будет приносить кое-какой доход, пока остается возможность вывозить лошадей на кораблях. С голоду не помрем; но все же человеку в его возрасте нелегко воспринять перемену в своем достатке, и он сейчас снова разболелся. Идем ко мне, я хочу показать тебе кое-что.

Я пошел к нему домой, и он отпер одну из конюшен. Скрипнули старые дверные петли. Внутри находилась колесница, вся покрытая запыленной паутиной. Великолепная работа в старом стиле, раскрашенная фигурами из Гомера, с позолоченной резьбой. На ней висела засохшая и поблекшая гирлянда с выгоревшими лентами; Лисий снял ее, во все стороны разбежались пауки.

– Осталась, должно быть, с Пифийских Игр, - сказал он. - Уже прошло лет десять, если не больше, как мы перестали держать упряжку для скачек; а колесница появилась задолго до того. Когда я был мальчиком, наш возничий иногда брал меня на учебные проездки и давал подержаться за вожжи - мне казалось, что я сам правлю четверкой. Я все мечтал когда-нибудь выиграть на ней скачки, как мой дед Лисий. Не хочу, чтобы отец увидел, пока она не будет вычищена. Мы ее продаем завтра.

А вскоре после этого я получил наконец известие о смерти моего отца.

Меня подготовил к тому, что мне предстояло услышать, сам Сократ; он же привел меня в дом Еврипида. Да-да, у него был дом, как у любого другого, в Городе, недалеко от нас, хотя в последнее время можно на каждом шагу услышать, вроде бы он жил в пещере. Думаю, слух этот пошел от того, что у него была на берегу моря небольшая хижина, сложенная из камней, куда он удалялся поработать без помех. А что до того, будто он был мизантроп, то, думаю, на самом деле он печалился за людей так же сильно, как Тимон ненавидел их, и вынужден был иногда от них скрываться, чтобы хоть что-то написать.

Он встретил меня ласково, но немногословно, глядя извиняющимися глазами, как будто я мог упрекнуть его, что ему нечего сказать мне лучшего. Затем отвел меня к человеку, которого я бы принял за отмытого и одетого им нищего, если бы меня не предупредили. У мужа этого кости торчали из-под кожи, ногти на руках и на ногах были изломаны и грязны, глаза провалились в орбиты и все тело покрывали нагноившиеся царапины и язвы. Посреди лба горело у него рабское клеймо в форме лошади, еще красное и шелушащееся. Но Еврипид представил меня ему, а не его мне. Это был Лисикл, который командовал конным отрядом моего отца.

Начал он свой рассказ ясно и внятно, потом потерял нить повествования и долго путался во второстепенных мелочах, пока Еврипид не напомнил ему, кто я такой и кем был мой отец. Чуть позже он снова позабыл о моем присутствии и сидел, молча глядя перед собой. Так что я не стану излагать всю историю так, как он рассказывал мне.

Мой отец, как я узнал, перед смертью своей работал в каменоломне. Именно туда отправили сиракузцы доставшихся городу пленников после битвы, именно там большинство из них закончили свой жизненный путь. Каменоломни Сиракуз глубоки. Наши жили там без всякого укрытия от палящего солнца днем и от холода в осенние ночи. Те, кто мог работать, добывали камень. Все они стали серыми от каменной пыли, которую смывали лишь дожди, иногда проливавшиеся на них. Пыль заполняла их волосы, раны умирающих и открытые рты мертвецов, которых сиракузцы оставляли гнить там, где они упали. Среди скал негде было выкопать для них могилы, даже если бы у кого-то хватило на то сил; но, поскольку лежащий человек занимает больше места, чем стоящий, их складывали стопками, ибо живые едва помещались там, когда укладывались спать, а они в одном месте и жили, и делали все прочее. Со временем от них перестали требовать много работы, ибо никакого надсмотрщика нельзя было заставить выносить вонь. Есть им давали два котиле [78] похлебки в день, а пить - один котиле воды. Стражники не желали находиться в той яме и раздавать пищу, а просто спускали все сразу, чтобы они дрались за еду и воду. Поначалу люди из Сиракуз приходили большим числом глядеть сверху в каменоломню и любоваться их драками, но со временем и это зрелище им надоело, и вонь; только мальчишки еще ходили иногда швыряться камнями. Если снизу видели какого-либо гражданина, те из пленных, кто еще не примирился с мыслью о смерти, начинали взывать к нему, умоляя выкупить в рабство и забрать куда-нибудь. Их больше ничто не страшило, ибо не могло быть ничего хуже, чем то, что они уже перенесли.

Примерно через два месяца сиракузцы отобрали среди них воинов из числа союзников, заклеймили им лбы и продали всех. Афинян же по-прежнему держали в каменоломне, но к тому времени оттуда уже убрали мертвых, среди которых был и мой отец. Его тело, должно быть, пролежало там несколько недель, но Лисикл узнал его, пока оно было еще свежим.

Здесь он замолк и сдвинул брови, словно пытаясь вспомнить что-то пропущенное. Когда он наморщил лоб, ноги лошади, выжженной на коже, словно бы задвигались. Наконец вспомнил - и выразил мне соболезнования по поводу потери отца, какие воспитанный человек высказывает сыну своего друга. Как будто это я ему рассказал печальное известие, а не он мне. Я поблагодарил его, и мы застыли, молча глядя один на другого. Я оживил для него воспоминания, а он - для меня. Вот так мы оба смотрели внутренним зрением, мечтая ослепнуть вновь.

Свою собственную историю он не стал мне рассказывать, но я услышал ее позднее. Он выдал себя за аргивянина, немного владея их дорийским наречием, и вместе с ними был заклеймен и продан. Его купил за невысокую цену злой и грубый хозяин, так что в конце концов он предпочел голодать в лесу и убежал. Со временем он совсем ослаб и не мог идти дальше, но тут его нашел сиракузец, ехавший к себе в усадьбу. Этот человек догадался, что он афинянин, но все же дал ему пищи и питья, и место для сна; а затем, когда он немного оправился, начал спрашивать, не показывали ли в Афинах в последнее время какую-либо новую пьесу Еврипида. Ибо сицилийцы ценят его превыше всех современных поэтов. А поскольку живут они так далеко, все новое доходит до них в последнюю очередь.