Только к вечеру, когда ребенок, сытый, заснул, Азарика спустилась к заводи. Поднялся ветер, он раскачивал ветлы, ерошил камыш. Ивы, колыхаясь, окунали в реку зеленые косы.
— Мы уплываем, — поднялся ей навстречу Ивар. — Я думаль, не видим больше… Знаешь? — засматривал юноша ей в лицо. — Едем с нами?
— Ивар… — ответила Азарика, ласково отстраняя его руки, — У меня ребенок… Мальчик!
— Я понималь… — кивнул Ивар, — я зналь почему-то… Это ничего. Мы воспитаем его как бретонский богатырь Кухулин!
Высоко в небе летели недостижимо чистые белые облака. Сразу похолодало, очертились края далеких лесов. Ветер с моря крепчал, его порывы трепали неубранное сено, хлопали дверьми, а в монастыре рвали канаты на звоннице, и колокола гудели сами собой.
6
Тысяча всадников сопровождали императора, покидающего пределы Галлии. Но на стоянке в Виродуне в дорожный шатер Карла III явился Рорик, великий коннетабль, и просил разрешения отъехать со своими. Начинается жатва, а после всех неустройств и разорений так нужен хозяйский глаз! Рорик был отпущен, но на следующее же утро с подобной просьбой пришли уже графы Каризиакский, Битурикский, Карнутский… Свита таяла, как мартовский снег.
Виродун проехали в пыли от множества копыт, с развернутыми знаменами, с приветственными кликами горожан. Но близ лотарингской границы их не ожидал, как полагалось, встречающий эскорт тевтонских сеньоров. Внезапно хлынули дожди, и в Гундульвию, пограничный городишко, императорский поезд прибыл лишь в сопровождении двух десятков полуголодных вавассоров. Ухабистая дорога от самого Виродуна оказалась усеянной сломанными повозками, застрявшими возами, опрокинутыми сундуками.
Но и на границе никто не встречал Карла III и его супругу. Поскольку император пребывал в обычной меланхолии, Рикарда вызвала к себе пфальцграфа Бальдера и, подавляя свою к нему неприязнь, просила скакать через границу в Туль, разузнать, в чем там дело.
Ей стало ясно, что в этом вонючем городишке предстоит пробыть долго. Замок гундульвийского сеньора — нелепая подслеповатая башня в духе нынешних времен — только строился, и пришлось расположиться на пограничном постоялом дворе, кишевшем насекомыми. Император, будучи водворен в одну из верхних комнат почище, тут же возлег на приготовленное ложе, предаваясь грезам невесть о чем. А Рикарда, как разъяренная пантера, все не могла успокоиться, ходила взад и вперед но ветхим переходам.
К вечеру она призвала к себе Берту и чтеца-итальянца. Из многих промокших и треснувших сундуков и укладок выбрала что поновее и подороже, переложила в два окованных медью ковчежца. Послала Берту вниз за добавочными веревками, а сама ласково положила руку в браслетах на плечо итальянца:
— Ринальдо, кажется, наступает то, о чем мы когда-то с вами мечтали… Будьте готовы в любой момент!
Тот покорно опустил красивое черноглазое лицо, как всегда выбритое досиня. Вернулась Берта и стала рядом с ним, хлопая белесыми ресницами. Какое-то странное напряжение чувствовалось в них, но Рикарде было не до того!
В полночь ее разбудили, вернулся пфальцграф Бальдер. Грохая сапогами, вошел к ней в комнату; она вопросительно приподнялась, придерживая на груди ночную кофточку. С откинутой каппы пфальцграфа на нее летели холодные брызги.
— Император низложен в Трибуре, — бахнул пфальцграф, не дожидаясь, пока она вышлет за дверь Берту. — Съезд тевтонских князей не стал ожидать прибытия его светлейшества…
— Кто же… — Она хотела спросить, кто избран, но воздуха не хватило.
— Арнульф, герцог Каринтийский.
— Бастард?
Пфальцграф молча кивнул. Императрица больше не спрашивала ни о чем, только подвески ее нервно позвякивали.
— А как же Фульк, Фульк… — оживилась она, даже освободила край ложа, чтобы пфальцграф мог присесть. — Неужели он примирился с Эдом и прочими бастардами?
— Откровенно скажу, — пфальцграф шаркал ногой, рассматривая что-то на полу, но на край ложа не садился, — никто другой столько не сделал для избрания Эда, сколько вы, государыня…
Да, да, она понимала это и тысячу раз прокляла себя, но что же делать? Неужели и Фульк теперь не поможет? А ведь она вытащила его из грязи за его бледные, уродские уши… Вспомнился последний с ним разговор перед отъездом из Лаона, его ядовитые извинения за пощечину, его туманные намеки на сердечко со снадобьем, его многозначительные оханья по поводу того, что Аола, увы, не любит жениха.