Выбрать главу

Публика очень пестрая — гражданские в гражданском, военные в своем, только она, дура, прислушалась к совету… Ведь гимнастерку можно было выстирать и просушить утюгом. Тогда не чувствовала бы себя не в своей тарелке.

Но вскоре она обо всем этом забыла. Под звуки очаровательной музыки балерины в белоснежных пачках в самом деле похожи были на игривых лебедей. И пошло, полилось, поплыло…

Когда занавес опустился, сержант Мартынова горячо хлопала в ладоши, что-то восторженно кричала, слившись в единое целое со всем залом.

В антракте к Самсоновой подошел высокий, стройный юноша. Называл ее вежливо и солидно: Валентина Михайловна. По обрывкам разговора нетрудно было догадаться, что они давние друзья и понимают друг друга с полуслова.

Второй акт был таким же чарующе-трогательным, а в антракте к ним снова подошел стройный юноша. Пригласил в буфет. Валентина официально представила их друг другу, назвав юношу молодым композитором Олегом Кондрацким.

— Я тоже побывал на фронте, — сказал композитор, когда они спустились в буфет. — Ездил с концертной бригадой.

— Олег был на Курской дуге, — дополнила его Валя.

— Да, да, — сказал он. — То, что я там увидел, не забуду никогда. — Его продолговатое худощавое лицо стало грустным и вдохновенным. — Обоянь, Солнцево, Прохорова… Самолеты, танки, звон, скрежет, огонь. И среди всего этого — человек. Я хочу воссоздать этот ужас и стойкость наших людей во Второй симфонии, которую заканчиваю.

В буфете продавали яблоки, крюшон и конфеты на сахарине. Они пили крюшон, ели горьковатые конфеты. Олег что-то энергично доказывал Валентине, которая спросила у него, скоро ли он закончит свою симфонию. Галина к их разговору не прислушивалась, снова улетев мыслями далеко.

Это было в самом деле похоже на сон. Пылающий танк старшего лейтенанта Коваленко, из которого вряд ли кто спасся, тральщики, которые пропахивают минные поля, самоходки, бьющие прямой наводкой по противотанковым укреплениям, встречные удары «тигров» и «Фердинандов», истерический вой пикирующих бомбардировщиков, охваченная пламенем и дымом земля. Это последнее, что вынесла Галина с собой оттуда. И вдруг этот зал, пестрая толпа зрителей, эта чарующая музыка…

Однако отчетливо чувствовалось: война присутствует и здесь. Об этом свидетельствовал и нетопленый зал, и полевые погоны на гимнастерках и кителях, и горькие конфетки на сахарине. А более всего — мысли и разговоры людей. Вот и Кондрацкий, оправдываясь перед своей подругой, уверял ее:

— Пишу, перечеркиваю, несу дирижеру и… забираю обратно. Это же не обычная война, поймите, это битва всего чистого и честного, что есть в человеке, против дикости и варварства. Я проштудировал Ницше, раздобыл и прочел «Майн кампф» и ужаснулся: какая чудовищная опасность угрожала человечеству. О нет! Либо я напишу что-то такое, что можно противопоставить фашистской философии звериных инстинктов, либо изорву и сожгу все до последнего клочка бумаги. Ибо иначе…

Галина не слышала конца его фразы — прозвучал третий звонок, и они направились в зал.

Но теперь музыка — мягкая, трогательная музыка Чайковского — почему-то не доходила до ее сознания. Галя мысленно была там, на далеком огненном рубеже, где сейчас сражалась ее бригада.

Даже у гардероба она не могла еще опомниться, не могла толком ответить Валентине, которая спрашивала ее о впечатлении, о постановке, не могла понять, почему она, собственно, тут.

Подбежал Олег — попрощаться. Ему нужно было встретиться с дирижером, договориться об очередной переделке своей симфонии.

…Над зимней Москвой сверкали голубые весенние звезды.

«Сегодня звезды сини, словно сливы, такие звезды выдумала ты!» — продекламировала Валя.

— Маяковский? — спросила Мартынова.

— Нет, Луговской.

Они пошли вниз, на Манежную площадь, к станции метро «Охотный ряд». В тусклом свете весенних звезд, будто на гигантском фотонегативе, выделялись темные силуэты Кремлевских башен. Рубиновые звезды на них были плотно завернуты в чехлы.

— Ты любишь его? — спросила Галина об Олеге.

— Наверное, — просто и искренне ответила Самсонова.

— А он тебя?

— Наверное. — И засмеялась.

— Почему же он так официально, по имени и отчеству?

— Стесняется.

— Чего, любви?