Выбрать главу

Немцы-антифашисты и сиамка подписали протокол допроса. Осика повел их, чтобы отправить машиной на Гринштрассе, где размещалась оперативная группа командарма. Катерина Прокопчук прощалась с Вантанг Мани как с близкой подругой. Теперь комбриг и Катерина остались вдвоем, если не считать Алексея Игнатьевича, спавшего неподалеку от них.

— Товарищ комбриг…

Лукаво улыбаясь, девушка протягивает кусок шоколада. Малюсенький кусочек.

— Это вам.

— А тебе?

— У меня есть.

И показывает еще один, точно такой же.

Березовский берет не только потому, что голоден: своим отказом он обидел бы ее. Никогда не любил шоколад, но сейчас это была вкуснейшая еда в его жизни.

— Катерина…

— Что, Иван Гаврилович?

И тут неожиданно ввалился Майстренко. Березовский взглянул на него, и злость исчезла. Семен Семенович держал в руке ветку дымчато-голубой, как рассвет, как мечта, как весеннее небо, сирени.

— Товарищ комбриг, поздравляю!

— С чем?

— С весною.

Ивану Гавриловичу и приятно, и чуточку неловко. Сам не знает почему. Наверное, потому, что давно уже отвык от нежностей. Они остались там, в далеком мире юности. На смену им пришли оперативные карты, гранаты Фау-1 и четвертый десяток беспокойных и отнюдь не лирических лет.

Катерина берет у Майстренко сирень и прикасается к ней губами. Просит интенданта:

— Подайте, пожалуйста, гильзу.

Подполковник наклоняется, поднимает стреляную латунную гильзу, их тут валяется немало — для свечей, пепельниц. Воды нет, водопровод разрушен, но все равно. Девушка, обрезав концы веточек, вставляет цветы в пустую гильзу.

Наконец еще одно чудодейственное явление: Платонов-Чубчик с мешком, наполненным продуктами. А за ним — Никольский, Осика, Горошко.

Осажденные, загнанные в норы, обреченные на гибель гитлеровские вояки получили двадцатиминутную передышку. Гвардейская бригада подкреплялась перед последним штурмом. Подчиненные Майстренко передали старшинам рот термосы и ящики с продовольствием.

Сашко распаковал вещмешок, выложил на стол хлеб, колбасу, консервы, сахар. Майстренко сиял с пояса обшитую сукном алюминиевую флягу, подал комбригу:

— Разделите по-отечески.

Иван Гаврилович отвернул крышечку, понюхал и закрыл от удовольствия глаза.

— Что это за нектар?

— Французский мартель. С голубой ленточкой.

— Где же ленточка?

— Стеклянную тару при себе не носим. По соображениям безопасности.

Березовский еще раз нюхнул флягу и причмокнул.

— Это тебе, Сашко, не ректификат, настоенный на бензине.

— Тогда были другие времена, товарищ комбриг, — оправдывался ординарец.

Комбриг разлил коньяк в серебряные рюмочки, которые где-то подобрал Чубчик.

— За будущее! За мир!

Катерина тоже выпила, взглянув на комбрига с вызовом и доверием.

— Каким же оно будет, грядущее? — задал вопрос самому себе и другим Семен Семенович.

Задумались. Жевали черствый ржаной хлеб и твердую, пропахшую старым салом и интендантскими складами колбасу. Думали каждый о своем.

Сквозь овальные, закованные в железо окна в отблесках пожаров видны отдельные фрагменты уличной жизни: проезжают грузовики с боеприпасами, устало шагают резервные подразделения пехоты, подтягивается корпусная артиллерия на могучих и громыхающих тракторах. Неподвижно стоят тридцатьчетверки Полундина. Приняв с ходу бой с гитлеровской бронечастью, рвавшейся к Эльбе, батальон только сейчас прибыл к пункту назначения. Устроив привал, танкисты грелись на солнце, дремали в тени, играли на аккордеонах и губных гармошках.

В пивную не проникал с улицы ни грохот тягачей, ни звук аккордеонов. Все уличные эпизоды выглядели отсюда, будто кадры немого кино.

После рюмки и еды наступила усталость, клонило ко сну. И тут Сашко, словно бы уловив общее настроение, запел не своего бодрого «чубчика», а новую грустную:

Горит свечи огарочек, Гремит недальний бой, Налей, дружок, по чарочке, По нашей фронтовой…

В такие минуты не существовала суровой военной субординации. Старая пивная, которая слышала лишь сальные остроты пьяных бошей, бравурные песенки кайзеровской солдатни, хвастливые выкрики нацистских молодчиков, наверное, впервые в жизни слушала задушевные слова мужественной грусти сурового, в те дни понятного осуждения:

Давно мы дома не были, Сражались на войне. В Германии, в Германии, — В проклятой стороне.