Здесь мне встретился отряд революционеров.
Их было немного, человек триста, не более, но то было организованное войско в смятенной толпе. Чтобы узнавать друг друга, у них был отличительный знак: красная повязка на руке. Их мерное движение остановило людской поток. Безумное бегство прекратилось, толпа притихла.
При свете смоляных факелов, делавших все окружающее необычным и несовременным, какой-то человек поднялся на цоколь статуи Севера и сделал знак, что хочет говорить. Я стоял довольно далеко, притиснутый к дереву, и мог уловить только общий смысл речи. Отдельные слова замирали, не долетая до меня.
Говоривший призывал к спокойствию. Объявил, что мирное течение жизни нарушено не будет и что никому из граждан не грозит никакой опасности. Что во всей стране в этот час происходит то же, что и в столице: везде власть временно перешла в руки милиционных Штабов. Что будет казнено только небольшое число лиц – все, принадлежащие к низвергнутому, «нам всем одинаково ненавистному» правительству. Что над этими лицами уже произнесен приговор Тайного Суда.
В заключение оратор сказал что-то о дне, которого ждали тысячелетия, о завоеванной, наконец, свободе народа.
В общем, речь была из самых обыкновенных. Я думал, что толпа сбросит болтуна наземь, прогонит его как шута, забавляющего вздором в минуту опасности. Но со всех сторон послышались неистовые крики одобрения. Люди, за миг перед тем колебавшиеся, недоумевавшие, робевшие, вдруг превратились сами в целую армию безрассудных и самоотверженных мятежников. Оратора подняли на руки, запели революционный гимн.
Тогда я вдруг почувствовал необходимость быть не в толпе, а с людьми, которые мыслят одинаково со мной, среди близких. Мне стало страшно, как бы я сам не поддался нравственной заразе, носившейся в воздухе, не уподобился всем тем единицам, образующим толпу, которые бессмысленно готовы были приветствовать все, что только объявляет себя революционным… В моей душе возник образ Храма, и я понял, что в эту ночь место каждого из верующих близ тех Символов, которые наше поклонение уже сделало святыней.
Я побежал вдоль по бульвару так скоро, как только можно было при общем движении. Уже везде милиционеры, не желая пока возобновлять электрического тока, устанавливали освещение факелами. Проходили патрули, водворявшие порядок. Там и сям я видел маленькие митинги, вроде того, на котором присутствовал.
Где-то далеко вздрагивали порой залпы.
Я свернул на темный проспект Суда и, почти чутьем вспоминая дорогу среди лабиринта старых улиц, добрался до входа в наш Храм.
Двери были заперты. Вокруг было безлюдно.
Я постучал в дверь условленным знаком, и меня впустили.
II
Лестница была слабо освещена лампой.
Словно тени в одном из кругов Дантова ада, толпились, медленно всходили и сходили люди. Полутьма заставляла говорить полуголосом. И чуялось присутствие чего-то жуткого за этим негромким говором.
Я различил знакомых – здесь были и Геро, и Ирина, и Адамантий, и Димитрий, и Ликий, и все, и все. Со мной здоровались. Я спросил Адамантия:
– Что ты обо всем этом думаешь?
Он ответил мне:
– Я думаю, что это – ультиматум. Это, наконец, крушение того нового мира, который, считая со средних веков, просуществовал три тысячелетия. Это – эра новой жизни, которая объединит в одно целое нашу эпоху со времен русско-японских войн и походов Карла Великого на саксов. Но мы, все мы, попавшие между двумя мирами, будем растерты в прах на этих гигантских жерновах.
Я прошел наверх. Чуть озаренный, храмовый зал казался еще громаднее. Углы уходили в бесконечность. Символы нашего служения таинственно и причудливо вырастали из сумрака.
Группы людей были брошены в полусвет. Где-то слышались женские истерические рыдания.
Меня окликнули. Это была Анастасия. Она сидела на полу. Я опустился подле. Она взяла меня за руки, она, обыкновенно такая сдержанная даже в часы сатурналий, припала ко мне, рыдая, и говорила:
– Итак, все кончено, вся жизнь, вся возможность жить! Поколениями, десятками поколений взращена моя душа. Я могу дышать только в роскоши. Мне нужны крылья, я не могу ползать. Мне нужно быть над другими, я задыхаюсь, когда слишком многие рядом. Вся моя жизнь в тех изнеженных, в тех утонченных переживаниях, которые возможны только на высоте! Мы – тепличные цветы человечества, которым погибнуть под ветром и пылью. Весь смысл нашего существования был в том, что на нас можно было любоваться. Мы были нужны, чтобы можно было сознавать, стоя внизу, высоту, а брошенному во мрак и в ужас – красоту и свет! Я не хочу, я не хочу вашей свободы, вашего равенства! Я буду лучше вашей коварной рабой, чем товарищем в вашем братстве!