а что, Светка, пусть с недельку поживет у меня, я все ему выправлю … Наверное, матери очень даже пришлось это предложение – отдохнуть от любимого сыночка. А что до бабушки, то та помолчала, а потом произнесла: Наташа, только я прошу вас сладкого ему не давать . Я огорчился и состроил рожу.
– Ну что вы, – сказала Толпыгина, и, едва бабушка отвернулась, сунула мне конфетку. Я сообразил, что мне с ней будет хорошо и весело, потому что мы оба заговорщики. Или, если угодно, на пару подались в партизаны. Что ж, ей, должно быть, хотелось всласть поиграть в живую кудрявую куклу, какой я был в те годы, правда, непоседливую. А мне светило головокружительное приключение с почти чужой, но такой прекрасной тетей. И вот, после кратких сборов, на следующий день я был водворен на Арбат – квартира Толпыгиных дивным образом за ними осталась, хотя мать уже умерла, – кстати, ее отчего-то в свое время не тронули, хотя, следуя энкавэдистской логике, ее-то и нужно было назначить главным прикрытием, если не вдохновителем страшного школьного заговора, чреватого государственным переворотом.
Надо сказать, что в родных стенах моя новая гувернантка, не знаю, как иначе назвать ее состояние, оказалась отнюдь не так легка и весела, какой бывала в гостях. Подчас она распускала волосы и надолго застывала перед зеркалом в состоянии созерцательности; или ложилась на кровать и смотрела в потолок; или разбирала старые фотографии, перекладывая их из кучки в кучку и разговаривая сама с собой, мол, а эту не взяли, дураки. Но никогда не молилась.
У нее было много привычек, мне непонятных. Все они были связаны с едой. Скажем, она не доеденный мною хлеб, куском которого я елозил по столу, забирала из моих пальцев и складывала в кулек. Птицам? – спрашивал я. Птицам, птицам , говорила она торопливо. Но однажды этот кулек попался мне на глаза на кухне, я заглянул, там собралось много обгрызанных корок, до птиц не дошедших и покрытых плесенью.
Когда она готовила – на кухонном столе оставляла то кусочек моркови, то лепесток репчатого лука. Бабушка так никогда не делала. И мне нравилось за Толпыгиной все это подъедать. Однажды она застала меня за этой невинной кражей, притянула мою голову к себе, погладила по волосам и проговорила: ну хоть тебя, даст Бог, пронесет, мой мальчик .
Нужно бы попытаться сообразить, сколько ей было лет, – что-нибудь около тридцати. Волосы у нее и впрямь были хороши, даже мне это тогда было внятно: густые, рыжего отлива на просвет. И очень странные глаза: серые и очень чистые, будто промытые изнутри. После раннего ужина – телевизор тогда уже изобрели, но простым гражданам не продавали, – она наряжалась в ситцевое платье в цветок, и мы отправлялись в кино. Может быть, было в ее репертуаре и что-то развлекательное, но мне врезались в память две суровые мелодрамы, причем обе на восточный мотив, – врезались потому, наверное, что мы их посмотрели по два раза.
Одна называлась, кажется, Фатима , другая – Мамлюк . И на ту, и на другую бдительные билетерши пытались меня не пустить, поскольку
детям до шестнадцати , но Толпыгина объясняла, что оставить не с кем, а он все равно ничего по поймет… Я скромно опускал глаза, покорно строя дурачка, потому что помнил: мы с моей вожатой в сговоре, ведь она-то, конечно, знает, что я все-все распрекрасно понимаю. Например, мне было очевидно, что когда героиня через полтора часа после того, как в зале потух свет, утопилась, то значит
– фильм кончился, а бедная Фатима уже никогда больше не увидит ни своих прекрасных гор, ни вообще белого света. А с Мамлюком и вовсе все обстояло ясно: там, значит, жили два друга, вроде нас с Витькой с первого этажа, но одного, значит, турки забрали к себе и сделали своим солдатом, а потом послали воевать, и он встретил товарища детства, но в другой, чем у него самого, форме. Ну и, конечно, они друг друга поубивали. С удивлением и даже испугом я замечал, что некоторые взрослые зрители обоего пола, когда гас экран и в зале зажигался свет, утирались платками, а то и вытирали кулаками глаза, как маленькие. Сопела даже Толпыгина во время сеанса, особенно когда речь шла о Фатиме. Я пугался потому, что если взрослые плачут, то дело обстоит совсем плохо.
И сегодня меня волнует это воспоминание: отчего взрослую женщину, прошедшую допросы на Лубянке и лагеря, могли трогать эти душераздирающие дешевые мелодрамы, к тому же экзотического антуража?
Впрочем, может быть, и сегодня матерые уголовники в лагерях рыдают, когда им показывают индийские фильмы. А чувствительность – обратная сторона жестокости. Ведь и Толпыгина на самом деле была весьма жестким человеком…
Занятия наши тем временем продвигались. Р-р-р , рычала на меня
Толпыгина по утрам, показывая, куда при этом надо девать язык, я отвечал л-л-л . После серии этих неудачных попыток она бесцеремонно жестким пальцем засовывала мой язык внутрь моего рта и опять рычала.
Р-р-р , говорила она, л-л-л , откликался я. Когда мы уставали, она усаживала меня рисовать, а сама ненадолго уходила из дому. Я рисовал
– ее, мою наставницу, с оранжевыми волосами, с зелеными глазами, с ножками-палочками. Потом, рассматривая рисунки, она смеялась, спрашивала: себя я узнаю, а где же ты, мой кавалер? Мне и теперь непонятно, отчего она, такая яркая, тогда была одна. Ты же мой кавалер ? – спрашивала она. Каварел , отвечал я, радостно кивая.
В один из дней она, вернувшись, сказала:
– Что ж, сладкого тебе нельзя, так что получай-ка орехи. – И насыпала в глубокую керамическую миску земляных орехов – с верхом.
Орехи мне очень понравились. В отличие от орехов надземных, эти были похожи на белых шершавых гусениц, смачно лопались, если сдавить их в пальцах. Кроме того, вместо одного ядрышка у них внутри было по два, а то и по три, и каждый орешек был укутан дивной красной шелухой, совсем невесомой, которую легко можно было просто сдунуть. Теперь у меня было занятие – не все же крутить глобус, который мне подсунула
Толпыгина, полагая, очевидно, что, скажем, ее рассказы об Африке и в придачу чтение Айболита поможет мне сносно произнести фр вместо
фл . Не все же – еще одно ухищрение хозяйки – листать громадный немецкий атлас мира, который я упорно называл атрас , ну, как
матлас . Нет, орехи были много интереснее, с ними я, если уж взрослым так хочется, скажу как-нибудь р к месту, ведь внутри
орех оно было.
В первый раз я умял всю миску и ужинать уже не мог. На следующий день моя воспитательница принесла следующую порцию, я съел и ее, и к ночи у меня подскочила температура, я облевал всю постель, впал в забытье и бредил. В бреду, мне потом сказали, я хорошо выговаривал
Толпыгина , по-видимому, зовя свою кавалершу . Короче говоря, орехи отравили меня, потому что маленький человек не должен съедать земляных орехов в количестве, которое тянет на четверть его собственного веса.
Приходил доктор, мне ставили клизмы, я гадил на простыни, потому что от слабости не мог сползти на горшок, приехала мать, меня закутали, потому что озноб не проходил, вынесли на улицу, положили в такси и увезли в Химки. Меня встретил рыжий кот и бабушка, а из Москвы был вызвал отец. Он ничего не сказал по поводу моего пребывания у материнской подруги, и само это молчание таило грозное осуждение. Он сел у моей кроватки за ширмой на табурете и раскрыл том Жюля Верна.
– Не хочу больше ор-р-рехов, – отчетливо произнес я.
– Вот видишь, Юра! – воскликнула моя мать. – Толпыгина все-таки поставила ему р .
– Вижу, – сказал отец и стал мне читать про капитана Немо.
Матери уже нечего было добавить. И бабушка только покачала головой.
А рыжий кот вспрыгнул на мою кроватку и устроился в ногах.
– А почему у Толпыгиной мужа нет? – спросил я отца. Причем л вышло вполне натурально и вполне к месту.
Отец не ответил, а продолжал читать. Надеюсь, позже Толпыгина вышла замуж за своего психиатра по любви.
КАК УЗНАТЬ, ГДЕ РАКИ ЗИМУЮТ
Иногда приходится чуть отступить назад, ближе к началу. Так вот, убежище бабушки в Химках не было, конечно, отдельной квартирой, полученной за работу переводчиком у пленных немецких спецов в институте Лесотехники, но – одной из двух комнат в благоустроенной коммуналке. Думается, это было нешуточным везением по тем послевоенным временам – после углов-то в чужих деревенских избах, – пусть благоустройство и сводилось к самым непритязательным с нынешней точки зрения удобствам: сортир с канализацией и наличие центрального отопления. То есть имелись батареи, но газа, конечно, не было, готовили на керосинках, стоявших на табуретах, накрытых обрезками клеенок. От этих бесхитростных приборов сдобно пахло теплым среди снега вокзалом, а в слюдяное окошечко можно было наблюдать, как дрожит кайма синего пламени на краешке фитиля и пускает вверх тонкую струйку копоти.