— Простите, сэр, — перебивает автор, — я позабыл, у вас дом, кажется, один или два?
— Один… А что?
— Просто так. Продолжайте, пожалуйста.
— Да, так вот… Жизнь, в сущности, нереальна. Кто-то торгует. Выигрывает. Некоторые — нищие. Кое-кто — богачи. Все игра. Понимаете? А вы хотите жить всерьез. Простите, как это глупо.
— А скажите, — ехидно спрашивает автор, — большой доход приносит ваш дом? Небоскреб, наверно?
— При чем тут дом? Ну, приносит».
И так далее, и так далее. Диалог продолжается.
«Простите, это глупо», скажем автору вместе с «философом». «Извините, дорогой товарищ, что-то тут у вас не такое получается», — обратимся к нему на его собственном языке. Легко спорить с противником, изобразив его кретином, торгашом и проходимцем. Но если молодым русским читателям Зощенко придется когда-нибудь спорить с «буржуазными философами» в действительности (или хотя бы вести внутренний диалог с самим собой), они не поблагодарят его за эту политграмоту для приготовишек.
«Дождь моросил. Подолы у маман и Александры Львовны Лей были приподняты и в нескольких местах прикреплены к резинкам с пряжками, пришитыми к резиновому поясу. Эти резинки назывались „паж“. Блестели мокрые булыжники на мостовой и кирпичи на тротуарах. Капли падали с зонтов. „Не оглядывайся“, — говорила мне маман.
Тюремный замок был виден впереди. Там был престольный праздник, Богородицы Скорбящих, и мы шли туда к обедне.
— Нет, в самом деле, трудно найти место, где бы этот праздник был так кстати, как в тюрьме.
Сморкаясь, нас обогнала дама в меховом воротнике и, поднеся к глазам пенсне, благожелательно взглянула на нас. „Симпатичная“, — сказала про нее маман.
Мы вошли в церковь и столпились у свечного ящика. С хор на нас смотрели арестанты. „Стой, как следует“, — велела мне маман. Отец Федор вышел, приосанился, и сказал проповедь о скорбях.
— Не надо избегать их, — говорил он. — Бог посещает нас в них. Один святой не имел скорбей и горько плакал: „Бог забыл меня“, — печалился он.
— Ах, как это верно, — удивлялись дамы, выйдя за ворота и опять принявшись за „пажи“. Дождь капал понемногу. Мадам Горшкова поравнялась с нами. Александра Львовна Лей представила ее нам. Ученицы окружили нас и, отгоняемые мадам Горшковой, отбегали и опять подскакивали. Я негодовал на них…»
Имя, знакомое лишь понаслышке: Л. Добычин. Ничего не говорящее название: «Город Эн». Принимаешься перелистывать, не зная, стоит ли читать, и с первой же страницы сомнения исчезают: «что-то» в этой повести есть. Своеобразие слишком очевидно, слишком органично, повесть не может быть пустой.
«Город Эн» — книга глубоко издевательская, порой напоминающая Щедрина резкостью и отчетливостью сатиры. По форме — это дневник ребенка школьного возраста, точно и тщательно рассказывающего обо всем, что происходит вокруг него. А живет этот ребенок в провинциальной глуши, и окружает его такая бестолковщина, что рядом щедринский мир должен показаться идеалом осмысленности, справедливости и порядка.
Добычин ничего не говорит от себя. Мальчик, автор дневника, тоже воздерживается от каких-либо примечаний к фактам. Объективность полная. Мальчик так же настроен, как его «маман», как чванная мадам Карманова или «мадмазель» Горшкова, как все его приятели. Он с совершенной серьезностью запечатлевает в дневнике все, что видит и слышит.
«Пошел дождик.
— Будет мокро, — сказала маман».
Все в этом роде. Невозмутимость тона неизменна, постоянна. А бессмыслица, отраженная в дневнике, так чудовищна, так грандиозна, что вся повесть приобретает фантастический оттенок: забываешь бытовые детали, читаешь как сказку.
Какая странная вещь! Не удивляйтесь, что на последней московской писательской дискуссии о ней было столько толков: дело вовсе не в «формализме» Добычина, а совсем в другом. Никакими резолюциями, никакими теоретическими пожеланиями, очевидно, не удастся все-таки «урегулировать» творчество; и нет-нет да и появляются книги, свидетельствующие, что в несговорчивых сознаниях идет какое-то длительное, глубокое брожение. «Наши писатели твердо стали на путь социалистического реализма», — читаем мы в советских газетах. Допустим. Но что такое «Город Эн»; можно ли сочетать его с социалистическим реализмом, с понятием литературы как «части общепролетарского дела»? Легко сказать: это сатира на буржуазное русское прошлое. Отговорка — не ответ. У Добычина мефистофельский душок обращен вовсе не на одно только прошлое, и если бы подвернулась ему под руку действительность советская, он, конечно, и ее изобразил бы так, что «камня на камне» не осталось бы. Ни у кого сейчас нет такой остроты и желчности в смехе (за исключением, пожалуй, Мариенгофа, давно уже умолкшего), и, признаться, это-то и уменьшает нашу надежду прочесть в скором времени книгу Добычина на современные русские темы. Зощенковский прием его не спасает, и какому бы простачку ни поручил он вести запись о делах и людях «сталинской эпохи», она, эта запись, оказалась бы, вероятно, решительно неприемлемой и явно крамольной. Самый склад ума Добычина таков, что видит он только нелепое, и находит вполне верные, вполне свои слова, лишь тогда, когда можно презрительно усмехнуться. У автора «Города Эн», как и у Щедрина, смех идет даже дальше непосредственного предмета сатиры и подрывает нечто большее, нежели данный общественный строй: яд проникает в общее жизнеощущение, ирония разъедает все.