Выбрать главу

От бед твоих не в стороне,

Я отзовусь, ты лишь покликай.

Ты ошибаешься во мне,

Как и в душе своей великой.

(«Чего ты хочешь, умный век...», 1950)

Он вновь и вновь шел навстречу этим преобразовате­лям поэзии и жизни. Нет, стойкости в нем все-таки не хва­тало. Может, еще и потому, что метания были искренними? Спасение он находил в классиках: «К нам приходят ночами / Пушкин, Лермонтов, Блок. / А у них за плечами / Столь­ко разных тревог». Но перепевы из классики не улучшали его поэзию и его настроение, скорее, наоборот. И он шел на очередной резкий лирический жест:

Я должен взрыть сухую гладь бумаги,

Ее немеющую белизну —

Пласт отвалить, темнеющий от влаги,

За ним другой — во всю ее длину.

(«Я должен взрыть сухую гладь бумаги...», 1966)

Когда открываешь последние его томики избранных стихотворений, изданные посмертно, и находишь в них лишь шедевры русской лирики, кажется, что и на самом деле, начиная с пятидесятых годов, поэт был верен себе. Он и правда был верен себе — только потому, что каждый раз возвращался как заговоренный к своей теме, к своему при­званию. Но листая тот же его двухтомник с предисловием Евтушенко, видишь досадные, периодично повторяющие­ся риторические циклы. Возможно, он сам себе хотел дока­зать, что владеет стихотворной публицистикой, умением откликаться на злобу дня — всем тем, чем всегда отличался Евгений Евтушенко? А может, эти отклики на совести его эстрадного друга? Нет, все-таки всеядность Владимиру Со­колову не давалась. Оставалось одно:

Заручиться любовью немногих.

Отвечать перед ними тайком -

В свете сумерек мягких и строгих

Над белеющим черновиком.

(«Заручиться любовью немногих...», 1976)

И он нашел в себе силы порвать со всем лишним, не­нужным для него и его дара. К тому времени и «тихая лири­ка» его повзрослела, превратилась в зрелую поэзию жизни, хотя громче от этого не стала.

Мне все равно внушали и внушали:

Повысьте голос!

Ну, хорошо, повышу... но и вы

Слух напрягите. Слушать научитесь.

Так вот... стихи. Я их пытался даже

Кричать. Но все равно они звучали

Как шум дождя (его не слушать можно),

Как снегопад (не слушать можно тоже!),

Как разговор не для чужих ушей.

(«Когда-нибудь, когда меня не будет...», 1988)

Когда читатель и критик научатся слушать стихи Вла­димира Соколова, они услышат его давнее и неизменное:

Нет школ никаких. Только совесть,

Да кем-то завещанный дар,

Да жизнь, как любимая повесть,

В которой и холод и жар...

(«Нет школ никаких. Только совесть...», 1971)

И еще — как всегда, великолепный трагический и в то же время «лирический жест» поэта:

Когда я после смерти вышел в город,

Был город послепраздничен и тих.

Я шел Манежем.

Было — ни души.

И так светло! Лишь ветер подметал,

Как дворник, конфетти и серпантин.

Дома стояли, ясно каменея...

………………………………..

Ведь я же после смерти вышел в город.

А ты была жива.

Цветы — твои.

(«Когда я после смерти вышел в город...», 1974)

Нет здесь никакого фокусничества формы, замеченно­го Кирсановым у Соколова. Фокусничества в поэзии Вла­димир Соколов никогда не любил. А есть все то же лирическое откровение. И цветы, преображенные мастером в сти­хи согласно своей же ранней программе 1948 года.

Закончим свои наблюдения словами Владимира Соко­лова: «Надо прежде всего быть поэтом... "Цель поэзии — сама поэзия", — заметил Пушкин. О том, что стояло за сло­вом "поэзия" для Пушкина, мы знаем по его творениям, глубочайшим образом вобравшим в себя поэзию жизни. В этих словах поэта нет ничего общего с формулой "искусст­во для искусства", звучащей так же бессмысленно, как "хлеб для хлеба".

Я принадлежу к тем людям, чей характер начал форми­роваться в годы войны, когда все "свое" было "общим", а "общее" — "своим". Поэтому чувство долга у меня, у нас распространялось и распространяется и на общественное, и на интимное в равной степени».

2003

* * *

АЛЕКСЕЙ ПРАСОЛОВ

· * * *

Итак, с рождения вошло —

Мир в ощущении расколот:

От тела матери — тепло,

От рук отца — бездомный холод.

Кричу, не помнящий себя,

Меж двух начал, сурово слитых.

Что ж, разворачивай, судьба,

Новорожденной жизни свиток.

И прежде всех земных забот

Ты выставь письмена косые

Своей рукой корявой — год

И имя родины — Россия.

1963

Опалённый взгляд Алексея Прасолова

Алексей Тимофеевич Прасолов родился 13 октября 1930 года в селе Ивановка Россошанского района Воронежской об­ласти, в крестьянской семье. Отец, Тимофей Григорьевич Прасолов, оставил семью, служил офицером, погиб в первый месяц войны.

В 1937 году Алексей Прасолов поступил в Морозовскую не­полную среднюю школу, которую закончил лишь после оконча­ния войны, в 1946 году. В 1942 - 1943 годах был в оккупации, где испытал немало страданий. В послевоенные годы окончил Россошанское педагогическое училище, преподавал в школе, затем перешел на работу в газету: работал в воронежской областной молодежной газете, затем в районной. Женился, родился сын. С 1961-го по 1964 год находился в исправитель­но-трудовом лагере, будучи дважды судим за мелкие бытовые преступления.

Писать стихи начал рано, первая поэтическая публика­ция появилась в газете в 1949 году. Но поэтическая зрелость пришла позже, в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов. Умным советником оказалась критик и литературовед Инна Ростовцева, с которой Прасолов переписывался все тю­ремные годы. В 1964 году впервые его стихи были опубликова­ны в журнале «Новый мир» с одобрения Александра Твардов­ского.

 В 1966 году у Алексея Прасолова вышли сразу две книги стихов в Москве и Воронеже — «День и ночь» и «Лирика». Далее — «Земля и зенит» (1968) и «Во имя твое» (1971). В последние годы жизни снова работал в районных газетах Во­ронежской области. В 1970 году еще раз женился, родился второй сын. Последний период испытывал глубокий творче­ский кризис, много пил. 2 февраля 1972 года повесился в Во­ронеже.

Несомненно, один из самых ярких русских поэтов XX века

 * * *

В этом последнем великом поколении, пожалуй, не бы­ло более тревожного, более печального поэта, нежели Алексей Прасолов. Может быть, и страшные слова скажу я, но тюрьма спасала поэта некоторое время от неминуемой беды... Так бы и сидеть ему в лагере этак лет двадцать, ода­ряя мир своими неожиданными философско-поэтическими прозрениями:

Скелет моста ползучий поезд

Пронзает, загнанно дыша.

И, в беспредельности освоясь,

Живая ширится душа.

(«Так — отведешь туман рукою...», 1963)

Он как никто другой, лучше Заболоцкого, лучше Воз­несенского, мог по-настоящему оживлять, одухотворять индустриальный пейзаж.