Выбрать главу

Зарево искусства — широкое и вещее. Входи в него и брось всю мелкоту. Ты видела, как Блок обращался с ней в своих рецензиях? Убийственно и чутко. Едва блеснет среди мерт­вечины свежая строфа — он радуется, а остальное сжигает протокольно-кратким словом...»

Поэт рассказывает своей любимой историю написания одного из лучших своих стихотворений «Летчику А. Соро­кину». Поражает уже сама тема — в лагере пишет держав­ное стихотворение о военном летчике:

Чертеж войны — он сквозь прицел приемлем.

И, к телу крылья острые прижав,

Ты с высоты бросаешься на землю

С косыми очертаньями держав.

Держав, что килем выпирают в море,

Что здесь в полыни, сбитой из пыли,

На опаленном среднерусском взгорье

Ракетоносцев форму обрели...

И страшен ты в карающем паденье,

В невольной отрешенности своей

От тишины, от рощи с влажной тенью,

От милой нам беспечности людей...

(1964)

Этот военный летчик, капитан, — страшно застенчи­вый и одновременно смелый человек. Таким мог бы быть и сам Алексей Прасолов. Еще один соловей Генштаба, волею случая оказавшийся в лагерях.

И в самом деле, он шел в своей поэзии самым высоким курсом. Полнейшее расхождение со всей так называемой лагерной лирикой, как приблатненной, так и с мученичес­ки-жертвенной. «Как мне скорей хочется лечь на курс, вы­сокий, строгий, идущий сквозь век, сквозь душу...» — писал Алексей Прасолов. Он даже в лагере соответствовал ритму нашего XX века. Я согласен с его земляком Акаткиным, ко­торый пишет: «Прасолов — одно из последних напряжений русского поэтического Ренессанса XX века, романтический порыв к высокой духовности, к трагически-бетховенскому пафосу». Поэзия для него означала все. Он ценил форму, которой любили играть шестидесятники, но четко отделял се­бя от них, не видя в них серьезности и глубины, высшей жертвенности. Конечно, с ним судьба сыграла жестокую шутку: поэт высокого пафоса и эпического замаха проводит годы, а по сути и всю жизнь в мелкой ненужной суете. И, ко­нечно, не Твардовский, с кем он единожды встречался и ко­торый дал жизнь большой подборке его стихотворений, по­мог ему выжить среди оледенелости, не он приучил его ви­деть весь мир опаленным взором высокой реальности. Здесь живое и жизненно важное влияние Инны Ростовцевой. А влюбленному поэту это удесятеряло творческие силы.

Твоя рука в усилье властном,

В нетерпеливости — моя

Сводили трудно и согласно

Его каленые края.

Глаза смотрели чуть сурово,

И детски верили они.

Тяжка огромная подкова...

Но ты храни ее, храни.

(«Когда со старою подковой...», 1963)

Подкова была — реальная, но, увы, Инна Ростовцева и Алексей Прасолов ее не сохранили. Хотя уже и жил поэт после тюрьмы у родителей Инны в Воронеже, ждал свою невесту из Москвы.

Мне эта трагическая история любви, внимательно про­читанная в книге «Я встретил ночь твою», немного напоми­нает романс «Но не любил он, нет, не любил он, / Нет, не любил он, ах! Не любил меня!», разве что романс этот вышел от лица мужчины. Наверное, таких тюремных романсов все­гда немало было на Руси, но здесь речь идет о большом рус­ском поэте, а у больших поэтов и тюремные романсы иные.

Будущей жизни с Инной не получилось, дружбы с «Но­вым миром» не получилось. Ничего из задуманного в пись­мах не вышло. Все, что обещалось бедному сердцу, вскоре было отдано другому, у Инны родился ребенок, но от дру­гого поэта, этого ребеночка еще успел даже нарисовать не­счастный Алексей Прасолов.

Остались прежние мелкие газетки в Воронежской обла­сти, грызня и ненависть в среде воронежских писателей. Еще года два, до середины 1966 года, в адрес Инны в Моск­ву идут письма, но из них исчезает глубина былых замыс­лов. Так, какие-то привычные отчеты — для сохранения се­бя как поэта.

Почему ему не дали хотя бы комнату в Воронеже? По­чему не пристроили на работу в издательство или воронеж­скую газету? Знали же ему цену. Что делали те воронежские ценители, которые сейчас обслюнявили все мемуары? Его, как зайца, гоняли по занюханным районным центрам, до­пуская лишь до районных газетенок, не подпуская к горо­ду. Поэт спивался, болел. Не спасла и женитьба в 1970 году на Рае Андреевой и рождение сына. А тут еще и болезнь легких, недолеченная, после лагерей сказалась.

Алексей Прасолов предчувствовал: старости у него не будет. Остановится все на зрелости. «Моя никчемность на свете уже настолько осознана, что я явственно вижу: как я в последний раз вхожу к этим сволочам с этим вопросом — нужен ли я? Как выхожу от них... Все впереди лишено смысла... Сознание именно бессмысленности существова­ния — больного или здорового — все равно... P.S. За себя перед Богом отчитаюсь...».

Это уже из последних писем 1972 года из больницы же­не Раисе. Перед смертью, такой нелепой и ненужной.

И когда опрокинуло наземь,

Чтоб увидеть — закрыл я глаза,

И чужие отхлынули разом,

И сошли в немоту голоса.

Вслед за ними и ты уходила.

Наклонилась к лицу моему.

Обернулась — и свет погасила.

Обреченному свет ни к чему.

……………………………….

Шаг твой долгий, ночной, отдаленный

Мне как будто пространство открыл,

И тогда я взглянул — опаленно,

Но в неясном предчувствии крыл.

(«И когда опрокинуло наземь...», 1965)

Стихи после этого трагического поражения в любви вдруг стали уходить, как и замыслы, как и энергия таланта, как и победоносность взгляда.

Мы лжем, что не нужны друг другу,

Мы лжем, что кто-то ближе есть,

И так по проклятому кругу

Бредем с тобой — куда невесть.

Зачем так долго ты во мне?

Зачем на горьком повороте

Я с тем, что будет, наравне,

Но с тем, что было, не в расчете?

(«Последний исход», 1970)

Видимо, расчет у поэта не состоялся. Зато остались его золотые стихи, долгое время изгоняемые воронежцами из своих изданий.

Не кляни разлучающей ночи,

Но расслышь вековечное в ней:

Только так на земле нам короче,

Только так нам на свете видней.

(«Лабиринты света», 1966)

2004

* * *

ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ

Мужик над Волгой

Мужик в разорванной рубахе —

Без Бога, в бражной маете...

Ни о марксизме, ни о Бахе,

Ни об античной красоте —

Не знал, не знает и... не хочет!

Он просто вышел на бугор,

Он просто вынес злые очи

На расхлестнувшийся простор...

И вот — стоит. А Волга тонет

В зеленогривых берегах...

(А может, знал бы о Ньютоне,

Ходил бы в модных башмаках.)

Два кулака, как два кресала,

И, словно факел, голова...

Еще Россия не сказала

Свои последние слова!

1963

Покаяние грешного Глебушки...