Выбрать главу

Еврей, албанец, финн кромешный,

Француз! Очкарик... Человек...

(«В деревне, где живу, старея...», 1997)

Простое человеческое слово, пропущенное сквозь крис­талл поэзии, важнее для Горбовского, чем пустая игра со сло­вом. Он не стал мастером звукописи, открывателем новых рифм и ассоциаций, игра со словом если и шла, то не мешая главному — пониманию смысла. У него почти не было откры­тий в технике стиха; впрочем, к простоте смысла стремились в период высшей своей зрелости и такие виртуозы стихотворной формы, как Пастернак и Заболоцкий. Думаю, именно просто­та стиха, простота его интонации, его мелодии объединяет и раннее, и позднее творчество поэта. Потому и любят перево­дить его стихи на язык песни многие композиторы, хотя поэт никогда специально не писал песенных текстов и поэтом-пе­сенником себя не считает. Простота — значит, смысловая от­крытость, напевность, возвращение в жизнь поэзии многих простых, но затертых слов. И одновременно — нерв, напряже­ние стиха, связанное с напряжением его смысла, с напряжени­ем самой жизни. Многие его стихи — как открытые нервы, как оголенные провода. Он всегда воспринимал поэзию всерьез, как дело жизни, как спасение человека. Он объединял эстети­ку стиха с этикой жизни и потому был прост даже в своей тра­гичности, в своем одиночестве, в своих поисках веры.

У дороги, у самой развилки,

Возле самого скрипа колес,

Из-под снега торчала травинка...

Неуютно ей нынче жилось.

………………………………..

...Я стоял, говоря ей «спасибо»,

И стыдил свое сердце: «Смотри,

Одиночество — это не гибель,

Это мужество, черт побери!»

(«У дороги, у самой развилки...», 1971)

Так семидесятые — начало восьмидесятых стали перио­дом отшельничества поэта. Он уходит от всех, ищет свою подлинность.

Меня зовут... Устали звать.

Молчат угрюмою гурьбою.

А я хочу поцеловать

Вот это небо голубое.

(«Поединок», 1966)

Глеб Горбовский обращается к глубинной русской куль­туре, погружается в стихию великой русской поэзии, нахо­дит там себе собеседников. Нет, не из желания преодолеть «дремучее невежество», чем попрекали и до сих пор попре­кают его мастеровитые фарисеи, для которых подлинность становится уже синонимом бескультурья, ибо где же ими­тация, где аллюзия, где римейк? Из своей постмодернист­ской вторичности, наспех прикрытого плагиата у мастеров прошлого они попрекают русского поэта в невежественной простоте и незамысловатости. А он и в классике ищет не верификационные возможности, а единую связь, единые корни, единую почву. И потому в стихах о русских класси­ках так мало книжности, филологичности и так много соб­ственных чувств. Вот, о Михаиле Лермонтове:

...Мать - Россия,

Сколь много в веках твоих зла,

Сколько в душах холодных — гнетущего пыла!

...Небывалого

Миру птенца родила,

А когда он до неба поднялся — убила...

(«Лермонтов», 1974)

Или же из «Песни о Некрасове»:

И нельзя без Некрасова —

Истинно! —

Как без русской печали, прожить...

(1978)

Русские поэты былых времен становились для Горбов­ского прекрасным поводом для продолжения важнейших гражданских тем. Я вспоминаю даже его раннее, нашумев­шее стихотворение «Памяти Бориса Пастернака». В отли­чие от того же Андрея Вознесенского, тщательно зашифро­вывавшего свои стихи о Пастернаке, Глеб Горбовский пи­шет вызывающе свободно и прямо:

В середине двадцатого века

На костер возвели человека...

И сжигали его, и палили,

Чтоб он стал легковеснее пыли,

Чтобы понял, какой он пустяшный...

Он стоял — бесшабашный и страшный!

И стихи в голове человека

Стали таять сугробами снега...

(«Памяти Бориса Пастернака», 1959)

Конечно же, это его Пастернак похож скорее на него самого. Но заметьте, как едины были в то непростое время разные поэты в понимании предназначения поэзии, в ее не пустяшности. И как умело уже сегодня новые властители превратили поэзию в пустяшный предмет игры и развлече­ний. И как легко многие новые мастера пера эту игру при­няли... Только не такие, как Глеб Горбовский.

В семидесятые годы в поэзии Глеба Горбовского всерьез появляется тема народа, Родины, рода своего, России. За­мечу, что в его обращении к столь пафосным темам никог­да не было и тени «уваровщины»5, лакейского официоза, чиновничьего конформизма. Его народ — это не трибуны и президиумы, это родные, запутавшиеся, часто ошибающи­еся, нередко чем-то покалеченные живые люди, окружав­шие его всю жизнь. Такие и притягивали его изначально, еще с 1963-го:

Мужик в разорванной рубахе —

Без Бога, в бражной маяте...

Ни о марксизме, ни о Бахе,

Ни об античной красоте —

Не знал, не знает и... не хочет!

………………………

Два кулака, как два кресала,

И, словно факел, голова...

Еще Россия не сказала

Свои последние слова.

(«Мужик над Волгой», 1963)

К теме народа, к теме Бога приходит он, спасая себя от одиночества, выбираясь из пропасти своего кризиса:

Ах, дорога, вниз — полога,

Крах предчувствую...

Вот бы — Бога, хоть немного,

Хоть бы чуточку...

(«Это песня, птичка-песня...», 1961)

Считаю лучшей книгой Глеба Горбовского избранные стихи разных лет «Окаянная головушка», где он сам собрал себя подлинного, предельно искреннего во всем — и в гре­хах, и в падении, и в раскаянии, и в спасении, и в былом окаянстве, сохранив это как урок прошлого. Здесь собраны все лики его творчества. Читатели прежних сборников по­эта часто видели лишь его отдельные грани — то стихи по­лублатные и самиздатские, то тамиздатские, то периода глухого одиночества и озлобленности, то лишь его граж­данскую лирику — и могли вынести самое противоречивое мнение о поэте. Увы, поэт и сам иногда «дурил голову» чи­тателю. Так, в американской поэтической антологии «Голу­бая Лагуна»6, составленной его былым приятелем Кузьмин­ским, стихи Горбовского, конечно же, читаются совсем по- иному, нежели в его книге «Черты лица». Это как бы два разных поэта. Даже в самой последней книге «Падший ан­гел» (2001) я вижу в основном позднего, философски наст­роенного, протестного антиперестроечного поэта. Лишь в «Окаянной головушке» (спасибо Лидии Гладкой, затеяв­шей издание этой книги на свои средства) поэзия Глеба Горбовского представлена наиболее цельно. В этой кни­ге — весь путь поэта. Мы видим, как поэт после своего от­шельничества идет к новой гармонии и в своей душе, и в стихах — зрелую поэзию мастера, пережившего свою пер­вую смерть:

Россия... Вольница. Тюрьма.

Храм на бассейне. Вера в слово.

И нет могильного холма

У Гумилёва.

Загадка. Горе от ума.

Тюрьма народов. Наций драма.

И нет могильного холма

У Мандельштама.

Терпенье. Долгая зима.