Длинней, чем в возрожденье вера.
Но... нет могильного холма
И у Гомера.
(«Безглагольное», 1989)
К поэту пришло глубокое дыхание. Он выговаривал себя до конца, до самого дна, опускаясь со своими грехами и поднимаясь ввысь со своим покаянием:
Тебе ли, дурень, быть в обиде:
Еще на свете стольких нет,
А ты — любил и ненавидел,
А ты — уже встречал рассвет...
(«Избранник», 1981)
Уже торится дорога к воскресшему храму:
Что ж, пожито весьма!
И не сулят бессмертья
Ни проблески ума,
Ни всплески милосердья.
И если оглянусь
Разок перед уходом,
То — на святую Русь,
На храм за поворотом...
(«Что ж, пожито весьма...», 1985)
Глеб Горбовский, может быть, один из немногих поэтов, в зрелые годы начинающий заново свой путь, как древние китайские мастера, разве что не беря новое имя. Нельзя сказать, что он полностью отрекся от всего былого или что в его поэзии 1980-х нельзя найти ранних мотивов. Его корневую русскость, еще неявную тягу к национальным корням в поэзии можно обнаружить даже в самых ранних стихах. Вспомним хотя бы стихотворение, посвященное Вадиму Кожинову:
Я пойду далеко за дома,
За деревню, за голое поле.
Мое тело догонит зима
И снежинкою первой уколет.
(«Я пойду далеко за дома...», 1965)
Чем это не «тихая лирика» поэтов кожиновского круга?
Буду я поспешать, поспешать.
Будут гулко звучать мои ноги.
А в затылок мне будет дышать
Леденящая правда дороги.
(Там же)
Удивительно, но после такого чистого, как первые снежинки в горах, как ручей с морозящей водой, стихотворения 1965 года было написано столько, годящегося для самой черной полыньи горя и печали, что, казалось, эта замечательная поэтическая интонация исчезла в поэзии Горбовского навсегда... Ан нет. Спустя годы и годы он сумел вырваться из удушья замогильного декаданса, вернуться в былой народный лад, осознать себя частью общего, стать проводником народных чувств и эмоций:
С похмелья очи грустные,
В речах — то брань, то блажь.
Плохой народ, разнузданный,
Растяпа. Но ведь — наш!
В душе — тайга дремучая,
В крови — звериный вой.
Больной народ, измученный,
Небритый... Но ведь — свой!
Европа или Азия? —
Сам по себе народ!
Ничей — до безобразия!
А за сердце берет...
(«Народ», 1995)
Глеб Горбовский приходит к пониманию того, что главная причина народных бед и потерь — в безверии, в потере Христа. Он и себя винит за былую гибельность безверия. В покаянном пути поэта, к счастью для читателя, нет никакой натужности, фальшивого назидания других, модного ныне карательного неофитства, бахвальства обретенным даром. Вот бы поучиться у него нынешним молодым самоуверенным неохристианам.
Для меня одно из лучших стихотворений этого периода — «Предчувствие», посвященное Владимиру Крупину:
Как сердцу матери дано
В снах разглядеть погибель сына,
Как свет вкушать, когда темно,
Любовь способна в днях рутинных,
Как прорицатель сквозь года
Провидит нечто, как сквозь воду,
Так я — чрез истину Христа -
Уже предчувствую Свободу!
Может быть, на этой гармоничной ноте и следовало бы закончить статью, если бы само время не взорвало не только обретенную поэтом гармонию, но и гармонию всего народа, всей культуры. Пущенную перестройщиками под откос Россию поэт принимать не хотел. Все в нем бунтовало против этого нового разлома. Еще глубже пролегла черта между ним и совершенно чуждыми ему «чистыми поэтами», взявшимися обслуживать новую власть или уехавшими осваивать новые берега и новые дали.
За столом – коньячно, весело,
Словеса, как муравьи...
Вот и пойте свои песенки,
А я спою — свои...
Толя Найман, Бродский, Бобышев —
Вьюга дунет — улетят.
Соловьи... А я — воробышек.
Мне – плебса не простят.
(«За столом — коньячно, весело...», 1997)
Как пишет поэт в воспоминаниях, разрыв случился еще до перестройки, перед отъездом Бродского в США: «Произошло как бы негласное отлучение меня от клана «чистых поэтов», от его авангарда, тогда как прежде почти дружили, дружили, несмотря на то, что изначально в своей писанине был я весьма и весьма чужероден творчеству этих высокоодаренных умельцев поэтического цеха. Прежнее протестантство мое выражалось для них скорей всего в неприкаянности постесенинского лирического бродяги, в аполитичном, стихийно-органичном эгоцентризме, в направленном нетрезвого происхождения словесном экстремизме, с которым... приходилось расставаться, так как душенька моя неизбежно мягчала, предпочитая "реакционную" службу лада и смирения расчетливо-новаторской службе конфронтации и мировоззренческой смуты».
Еще в советские годы, отнюдь не по совету властей, написал он свое знаменитое послание в адрес отъезжающих из России «У шлагбаума». Помню, как забегали все наши либералы и «прогрессисты». Еще бы, это было для них ударом неожиданным. Ударом как бы из стана своих. Они еще только привыкали к таким же резким стихам Станислава Куняева и Юрия Кузнецова, Татьяны Глушковой и Николая Тряпкина. Но те были как бы давние оппоненты, почвенники — «националисты», «консерваторы». Горбовскому же не простили стихотворения до сих пор.
Он уезжает из России.
Глаза, как два лохматых рта,
Глядят воинственно и сыто.
Он уезжает. Все. Черта.
………………………………….
— Ну что ж, смывайся. Черт с тобою.
Россия, братец, не вокзал!
С ее высокого крылечка
Упасть впотьмах немудрено.
И хоть сиянье жизни вечно,
А двух Отечеств — не дано.
(«У шлагбаума», 1975)
Впрочем, подобных стихов не прощали и не прощают даже Александру Сергеевичу Пушкину, до сих пор морщась при упоминании стихотворения «Клеветникам России». Как оно мешает их «литературоведению»! Не прощали Сергею Есенину и Павлу Васильеву, что же говорить о Глебе Горбовском. Поэт с черной отметиной. Думаю, все национальные русские поэты для них с черной отметиной. Может быть, этот разрыв и помог в дальнейшем поэту обрести свою христианскую гармонию? Это и был путь к Христу — через собственный крест, через поношения...
И те странные лица, вылезающие вечно по набату на белый свет, словно мумии, живущие тысячу лет, наконец- то отстали от него...
В атмосфере дремучей, огромной,
За лесами, за Волгой-рекой —
Слушать издали гомон церковный,
Обливаясь звериной тоской...