Выбрать главу

Лауреат многочисленных отечественных и международ­ных премий. В последние годы ее поэзия обрела эпичность и простоту, исчезли излишнее жеманство и игра в избранность.

Живет в Москве.

Я среди белых стен. Среди белых халатов. Сам в белом. Впрочем, и море за окном тоже — Белое. Архангельск. Ре­анимация. Врачи реанимируют меня, а я – кого? Я читаю стихи в только что привезенных сыном свежих журналах. Сейчас мне не до политики. Ищу — слово. Гармонию. Кра­соту. И как совпадение моим больничным мыслям вычиты­ваю:

Еще меня ласкала белостенность,

сновал на белых крыльях персонал.

Как мне безгрешной радости хотелось!

Мне — долгий грех унынья предстоял.

(«Глубокий обморок. III. Послесловие к I»)[6]

Конечно, найти ощущение безгрешной радости и весе­лия среди стонов и хрипов — когда кто-то рядом затихает навсегда, и ты как бы соучаствуешь, сопричастен, и тебе на всякий случай делают для успокоения укол — нет, не полу­чается, иные мысли бродят.

Бел белый свет. Бела моя палата.

Темнеет лоб, пустынен и угрюм.

Чтоб написать: «... должна быть глуповата»,

как должен быть здоров и строен ум.

(«Глубокий обморок. I. В Боткинской больнице»)

На тумбочке радом со мной иконка Божией Матери, Споручницы грешных, привезенная женой Ларисой, тут же «Но­вый Завет», его сын Григорий привез из дальних странствий.

«...ибо сие есть Кровь Моя Новаго Завета, за многих из­ливаемая во оставление грехов».

О грехах и мысли. О своих. О творящихся ныне вокруг.

«Берегитесь, чтобы кто не прельстил вас».

А кругом — тьма прельстителей, по всем каналам теле­видения. И как иногда просто прельщается вся страна, весь народ. Что делать? Озлобляться? Но «если не будете про­щать людям согрешения их, то и Отец ваш не простит вам согрешений ваших».

Значит, надо искать Слово — для себя, для людей. Рос­сия — страна Слова.

Вот и в стихах тех, больничных, тоже созвучно новому состоянию:

Тяжела, тяжела моя ноченька.

Сжальтесь, ангелы, всех потерь поверх.

Непрогляд и хлад одиночества

утаю от всех, лишь свече повем.

(«Святочные колядки»)

И такой же поиск своего, нового Слова:

Заслышав зов, уйду, пред утром непосильным,

в угодия твои, четырехтомный Даль.

Отчизны языка всеведущий спаситель,

прощенье ниспошли и утешенья дай...

(«Глубокий обморок. XII. Ночь до утра»)

Пусть удивится мой патриотический читатель, но все это, так запавшее мне в душу, я цитировал из подборки но­вых стихотворений Беллы Ахмадулиной в июльском номе­ре «Знамени» за 1999 год. Скажете, больничная хворь сбли­зила? И это тоже:

Мой выигрыш — трофей кровоподтеков.

Что делать, если вены таковы.

Стан капельницы — строен и забавен.

Вдали от суеты и толкотни

я пребываю. Чем не Баден-Баден?

 («Глубокий обморок. VIII—IX. Прощание с капельницей. Помышление о Кимрах»)

Но довольно о капельницах. Хотя и мне «ее капель, длясь, орошает слабые запястья». Все-таки в этой большой и цельной подборке важнее другое.

Временное это состояние или нет, связано с больнич­ными ощущениями, а если и связано, то надолго ли? Но пока среди белых стен бродят и белые безгрешные мысли:

«Пустынники и девы непорочны»

не отверзают попусту уста.

Их устыдясь, хочу писать попроще,

предслыша, как поимка непроста.

(«Глубокий обморок. III. Послесловие к I»)

Может быть, и впрямь прозрение пришло, ожидание «неслыханной простоты», и уже не дают ей услады фейер­верки слов и ее же черно-бархатные светлячки? Может быть, в самом деле в ее сумасбродстве появилась серьезная нота и, как уже предполагал один русский эмигрантский поэт, Ахмадулина переходит в новое качество, приближаю­щее ее к народной жизни, к истинной поэзии?

Пусть эти ожидания ее окружению кажутся кощунст­венными, но привлекательная в молодости эмоциональ­ная, чувственная напряженность в зрелые годы чем-то должна замещаться. Кружева и рюшечки на шестидесяти­летней даме смотрятся уже пошловато и глуповато.

Когда-то юная Белла писала:

Мне трудно быть не молодой

и знать, что старой – не бывать.

(«Песенка для Булата»[7])

Но это был 1972 год, а сейчас на дворе:

Пир празднества течет по всем усам.

Год обещает завершить столетье.

Строк зритель главный — загодя устал.

Как быть? Я упраздняю представленье.

(«Ночь возле ёлки»)

Сегодня поэтессе не до празднеств. А нам всем? Ведь реанимация лишь усиливает остроту восприятия происхо­дящего, а может быть, впервые дает понять — какова жизнь. Природная ахмадулинская органичность долгие годы была аккуратно прикрыта со всех сторон пелеринка­ми и муфтами, чтобы не продувало ветром реальной на­родной жизни. Вот уж в самом деле — камерная поэзия. Но камеру-то могут создавать и заботливые покровители, замыкая в свой круг, в свое «высшее культурное общест­во», и тогда будут видны лишь «друзей моих прекрасные черты». Что может быть лучше — услаждать друзей, истин­ных любителей культуры, своими гармоничными, возвы­шенными стихами, писать милые «песенки для Булата», жить, очарованной, в мире поэзии своих предшественни­ков: Бориса Пастернака, Павла Антокольского, Анны Ах­матовой...

И вдруг, как удар, больничная койка, и хотя к знамени­той поэтессе с утра до вечера рвутся гости, они — в этом но­вом состоянии — не нужны.

Мне вчуже посетители иные,

все — вестники застенной суеты...

Зачем дитя, корреспондент, малютка

с утра звонит: Я нынче к вам приду, — ?

Так рвется гость в укрытие моллюска —

свежо и остро пахнет он во льду.

 («Глубокий обморок. X. Больничные шутки и развлечения»)

Нет, лакомым моллюском для элиты Ахмадулиной быть надоело.

Я возлюбила санитарку Таню.

К восьми часам успев прибыть из Кимр,

она всегда мне поверяет тайну:

все — вдребезги в дому, все — вкось и вкривь.

(Там же)

Откуда же появились санитарки из Кимр в московских больницах? Зачем им в такую даль ездить каждый день в переполненных электричках? Затем, что нынче, при благо­словенной демократии, в Кимрах наступила полная безра­ботица и нищета. И пламенная демократка Белла Ахмаду­лина, вырываясь из круга прекрасных и пристрастных дру­зей, вдруг пишет прямо как яростный Виктор Анпилов: