Беспокоюсь, боюсь: заплутаешься ты!..»
(«Уезжая учиться», 1959)
Психология из «Хижины дяди Тома» — книги, ныне проклятой бунтующими неграми.
Но, за весла садясь, я махнула без слов,
И навстречу лучам заплескалось весло...
(Там же)
А это уже психология иного поколения, ибо поколение детей 1937 года было еще и первым в истории России общесословным, то есть общенациональным поколением. Ни дворян, ни крестьян, ни попов, ни купцов — единая нация и в жертвенности, и в удаче, и в мужестве, и в предательствах, и в культуре, и в бескультурье. Пожалуй, ныне в России нарождаются, увы, вновь сословные, разделенные поколения. Увы, господа либералы, Америки у нас не получается. Из тоталитарного, но равенства мы попадаем в колониальный феодализм.
Но вернемся к нашему первому общенациональному поколению, равному и в безотцовщине своей: у кого на фронте отцы погибли, как у Ольги Фокиной, у Александра Проханова, у кого в лагерях, как у Александра Вампилова, у Валентина Устинова.
Тема отцов пришла в поэзию Фокиной уже в городе. Тогда же пришло понимание всей трудности материнской вдовьей жизни.
Я помню соседей по тем временам,
Которым короткое имя — война.
Короткое имя, а память — долга.
Безмолвна деревня — по трубы в снегах...
Идти по деревне куски собирать
Мы сами решили: страшно умирать.
И мать, наклонясь над грудным малышом,
Сказала спокойно: «Ну что ж, хорошо!»
Что стоило это спокойствие ей,
Я знаю, пожалуй, получше людей.
Была моя мама добра, но горда:
За спичкой в соседи — и то никогда!
И самую лучшую песню мою
Я людям, соседям моим, отдаю.
Но помню и этот, один изо всех,
Не сдержанный, к корке добавленный, смех.
Безжалостный, сытый, ехидный смешок,
Он ранил навылет, сквозь душу прошел.
И тем, что живу я, и тем, что дышу,
Я этому смеху, наверное, мщу...
(«Я помню соседей по тем временам...», 1970)
Вдруг пошли горькие, трагичные стихи. Ольга Фокина поняла, каким чудом сама жива, каким чудом страна жива. Сразу — и радость, и трагедия поколения безотцовщины.
Спи, мой отец. Темна твоя могила,
Но вся в цвету черемуха над ней.
(«Черемуха», 1960)
Эти, прямо сродни Юрию Кузнецову, видения отца будоражат память поэтессы. Она еще помнит его уход на фронт:
Когда в постельке с тополиным пухом
Проснулась я, крича: «Меня забыл!»
Но лишь ушанка свесившимся ухом
Махнула мне с отцовской головы.
(Там же)
И все ее походы в лес, все встречи с куропатками и тетеревами вызывают новые мистические видения:
Мой отец... он давно не с нами,
Но когда поют петухи,
Под босыми его ногами
Тихо-тихо вздыхают мхи.
Не в охотничьей лихорадке
Он приходит к вам зоревать:
Он встает из своей могилы
Не затем, чтобы убивать.
(«Мой отец... он давно не с нами...», 1959)
Так от своей собственной судьбы Ольга Фокина приходит к судьбе всего поколения, к судьбе таких, как она, горемык 1937 года рождения. Ее герой — это такой же, как Николай Рубцов, или Валентин Устинов, или Игорь Шкляревский — барачные, детдомовские дети, последнее поколение, знающее горькую правду той Великой войны.
Рос мальчишка далеко не неженкой,
Матери, отца почти не помнил.
Помнил он пожары, толпы беженцев,
Мертвецов, которых не хоронят.
(«Подснежники», 1965)
Как мечтали эти сироты о сильных папиных руках, нежных материнских губах, как им не хватало нежности в детстве! Поколение, которому недодано любви.
Все понимание прожитой эпохи пришло к Ольге Фокиной в городе, в Москве, в студенческие годы. И еще — острое чувство одиночества. Она не стала бороться за вживание в этот город, не стала примерять на себя городской быт. И этим сохранилась. Даже сильные деревенские парни ломались один за другим, а она жила — своим традиционным бытом. Ходила в магазины грампластинок, где среди джазовых мелодий выискивала записи русских народных песен. И плевать ей было, что на нее смотрели, как на деревенскую. Она такой и была.
И отвечу я мальчишке:
«Я, конечно, из деревни.
И не скрою, раз спросили
Из деревни из какой:
Песни есть о ней и книжки,
Есть о ней стихотворенья.
И зовут ее — Россия!
А откуда вы — такой?»
(«В магазине», 1965)
Я отчетливо помню те времена пренебрежения деревней, что прекрасно описал Василий Шукшин. И понимаю силу фокинского вызова. Все эти приезды и переезды в города скоро перестали ее волновать. Она ценила свой уникальный мир северной деревни.
Ты меня приглашаешь в Москву,
Мол, довольно гостить у природы:
Вон уж ветер сгребает листву,
Вон и тучи грозят непогодой.
(«Влажный ветер с твоей стороны...», 1962)
Но что могут знать москвичи о чарующем мире древнего лада? О подлинной свободе крестьянского духа?
Им ли знать, что лишь здесь, наяву,
Вдохновенье мое и свобода?
Не грусти.
Я приеду в Москву
На последних двинских пароходах.
(Там же)
Конечно, прошла и Ольга Фокина искушение Москвой. Даже стих пошел какой-то другой, эстрадно-кричащий, транспортный:
Опять посыпались — птенцами из гнезда —
На пароходы, самолеты, поезда
И полетели, понеслись за горизонт...
Ах, осень, осень, расставания сезон!
Нас ожидает общежитий суета,
Нас ожидают необжитые места.
Одних — заводы, стройки,
Других — пятерки, тройки,
Тех — воинские части,
Всех — во какое! — счастье
Наверняка!
Пока. Пока.
(«Опять посыпались — птенцами из гнезда...», 1968)
Как это похоже на рубцовские рубленые стихи: «Я весь в мазуте, весь в тавоте...» или: «Я забыл, как лошадь запрягают...». Можно было и Ольге подключиться к подобной ритмике, обретая иную известность. Быстро опомнилась.
Я не просто грущу, я — в печали великой!
Вся душа извелась от невидимых слез:
Без меня, без меня! — отцвела земляника.
Без меня, без меня! — отзвенел сенокос.
(«Я не просто грущу, я —в печали великой...», 1963—1988)