Выбрать главу

Его отчаянные, призывающие к бунту и восстанию сти­хи последних лет не хотели печатать нигде. Только в «Дне литературы» и «Завтра» отводили мы целые полосы ярост­ным поэтическим откровениям Николая Тряпкина. Только на наших вечерах выпевал он свои гневные проклятья в ад­рес разрушителей его родины и его дома.

И все наши рыла — оскаленный рот,

И пляшет горилла у наших ворот,

Давайте споем.

Грохочут литавры, гремит барабан,

У Троицкой лавры — жидовский шалман,

Давайте споем.

Огромные гниды жиреют в земле,

И серут хасиды в московском Кремле,

Давайте споем.

И все наши рыла — оскаленный рот,

И пляшет горилла у наших ворот,

Давайте споем.

(«Давайте споем», 1993)

Нас упрекали за публикации таких рассерженных сти­хов. Говорили, даже кричали во весь голос, что поэт испи­сался, что он становится опасен для окружающих. И в то же время тряпкинская энергетика новых гражданственных стихов, его политическая сатира и пророческие сновиде­ния были опорой для почти миллиона наших читателей в те раскаленные дни девяностых годов. Из далекой Америки в ответ на его проклятья ельцинскому режиму, на проклятья рушителям его дома и его родины опубликовал в либеральной печати Александр Межиров свою поэму «Поземка», свой последний прямой разговор с бывшим приятелем:

Извини, что беспокою,

Не подумай, что корю.

Просто, Коля, я с тобою

Напоследок говорю...

(«Поземка», 1995)

И о чем же говорит напоследок с русским поэтом, ищущим лишь закутка для стариков в этом злобном мире, дру­гой поэт, сбежавший из родного отечества после пренеприятнейшей истории со сбитым им на дороге актером Театра на Таганке и оставленным умирать в кустах без всякой по­мощи? О том, как сумели избавить его от всех судебных не­приятностей и срочно переправили в Америку на постоян­ное место жительства? О том, как его же знаменитый по­этический лозунг «Коммунисты, вперед!» стали восприни­мать в годы перестройки в качестве призыва к эмиграции в Израиль и США? Нет, Александр Межиров упрекает уже весь русский народ, победивший фашизм, в том, что в рус­ское сознание вошла отрава побежденного им фашизма:

Побежденный победил, —

Кончилось и началось, —

И в конце концов пришлось,

Довелось проститься, Коля,

Тряпкин, истинный поэт,

Потому что получилось

То, чему названья нет.

Получилось — виноваты

Иудеи-супостаты,

На которых нет креста,

В том, что взорван храм Христа, —

Превратили рай в харчевню,

Трезвый край и в пьянь и в рвань,

Раскрестьянили деревню,

Расказачили Кубань.

И в подвале на Урале

Государь со всей семьей,

Получилось — мной расстрелян,

Получилось — только мной.

(Там же)

Александр Межиров как бы все обвинения, всю ярост­ную гражданскую полемику первых лет перестройки предъявляет Николаю Тряпкину, сожалея, что этот «поэт по воле Божьей» впал в «старческую ярость», и даже при­знавая, что «ты Заступницей храним/ В небе своего напева, / Звуков райских Серафим. / Твой напев туда возьму я, / Чтобы на земле Святой, / И горюя, и ликуя, /Слышать, Коля, голос твой...»

Если честно, то в поэме Межирова мне слышны и соб­ственное его покаяние, и тоска его по России, и даже ка­кая-то тяга к бывшим русским друзьям:

Таня мной была любима.

Разлюбить ее не смог,

А еще любил Вадима

Воспаленный говорок...

(Там же)

Сейчас и Таня Глушкова, и Вадим Кожинов, и Николай Тряпкин уже перешли по другую сторону Бытия. Алек­сандр Межиров неожиданно прислал в «День литературы» свой голос в защиту томящегося в Лефортово Эдуарда Лимонова. Утихли и страсти первых лет крушения нашей дер­жавы. Сейчас можно уже сказать, что напрасно Александр Межиров увидел в гражданской и домашней драме Нико­лая Тряпкина лишь одну антисемитскую страсть. Далеко не ко всем евреям обращены гневные строчки Тряпкина, и да­леко не только к евреям, впавшим в грех разрушения. А и к таким же русским, таким же грузинам, таким же татарам... К высокомерию Америки, к тотальному непониманию России многими западными политиками. Со своей кресть­янской народной логикой стремится поэт отъединить зло от святости, любовь от ненависти, ища изначальную пра­родину у всех народов. Как и у всякого природного русско­го человека, близкого и к земле, и к фольклорным началам, у Тряпкина нет вражды ни к каким народам и странам, и его зло всегда конкретно. С наивностью пророка он умуд­ряется на страницах той же самой газеты «День» и обругать конкретный «жидовский шалман» у Троице-Сергиевой ла­вры, и написать скорбное послание своему другу Марку Соболю:

Дружище Марк! Не упрекай меня,

Что я стучусь в твое уединенье.

Давай-ка вновь присядем у огня,

Что мы когда-то звали вдохновеньем.

Скорблю, старик, что наш XX век

Столь оказался и сварлив и смраден.

Задели гной — и вот уж сам генсек

Прополз по миру — гадина из гадин.

………………………………………….

И вот бушуют вирусы вражды,

И вот снуют все яблоки раздора,

А мы друг другу целимся в зады

Иль прямо в грудь палим из-под забора...

Для нас ли дым взаимной чепухи?

Поверь-ка слову друга и поэта:

Я заложил бы все свои стихи

За первый стих из Нового Завета...

(«Послание Марку Соболю», 1993)

Так получилось, что и «Послание Марку Соболю», и «Стихи о Павле Антокольском» стали невольным ответом Николая Тряпкина своему бывшему приятелю, обосновав­шемуся подальше и от личных, и от державных бед в благо­получной Америке.

Все летим да бежим.

А в итоге — вселенская горечь.

Одинокий мой скит! Одинокое сердце мое!..

Дорогой мой старик!

Несравненный мой Павел Григорич!

Разреши мне взгрустнуть.

И поплакать во имя твое.

(«Стихи о Павле Антокольском», 1994)

Впрочем, не учитывает из своего американского далека Александр Межиров и некий семейно-домашний оттенок мнимого тряпкинского антисемитизма. Горечь семейного разлада переносится и на горечь межнациональных страс­тей. Так уж получилось, что стихи девяностых лет Николая Тряпкина полны и горечи, и печали, и беды, и прощаний. В них не так уютно, как бывало в иные годы и десятилетия.

Развалилась моя вселенная,

Разомкнулась моя орбита.

И теперь она — не вселенная,

А пельменная Джона Смита.

И не звездною путь-дорожкою

Пролетает моя потешка,

А под чьей-то голодной ложкою

Заблудившаяся пельмешка.

(«Развалилась моя вселенная...», 1994)

Неожиданно для самого себя Николай Тряпкин в силу своего заикания, да и в силу творческого дара, осознанно культивировавший в стихах певучесть, праздничность, ис­торичность, воскресность, природность, не считающий се­бя никогда солдатом или бунтарем, именно в девяностые годы переродился в иного поэта. Из лирической отвержен­ности он перешел в наступательную бойцовскую отверженность. Иные его друзья этого не принимают и не по­нимают, они готовы вообще перечеркнуть у Николая Тряп­кина все стихи девяностых годов. Им всегда был ближе другой Тряпкин. Этакий «древний охотник с колчаном за­плечным», домашний колдун, привораживающий своими травами и заговорами, деревенский юродивый с глазами ребенка, открывающий красоту мира, красоту мифа, кра­соту лиры. И в самом деле, всем памятно программное стихотворение поэта «Как людей убивают?», все ценители рус­ской поэзии XX века помнят эти строки: