Выбрать главу

То же самое я могу сказать и о Высоцком. Как крупное явление поэзии, как книжное явление, а книжная культу­ра в русской традиции — это основная культура, я его не чувствую. Скажем, много романсов написано на стихи Фета, Тютчева, Пушкина, Есенина, Лермонтова, но прежде всего они значимы как поэты. Ну не было бы ве­ликого романса «Выхожу один я на дорогу», что, эти сти­хи стали бы менее значительны? Эти стихи существуют прежде всего в слове. Это очень хорошо понимал Нико­лай Клюев, который перед смертью Есенина сказал ему с иронией: «Твои стихи, Сереженька, будут переписывать все девушки России в свою тетрадочку». Этим самым он решил уязвить Есенина. Есенин, умный человек, опеча­лился. Он чувствовал некую глубокую истину в этой на­смешке Клюева.

B. Б. Но отойдем от цеха поэтов на широкое прост­ранство массовой культуры. А каково место Владимира Высоцкого в этом мире — рядом с Розенбаумом и Пуга­чевой, Галичем и Окуджавой? Каково его место в мире театра?

C. К. Перейдем к более реальным вещам. Высоцкий, конечно, был дитя своего времени. Как он сам писал, «дитя безвременья». Как и его время, он сам был с гро­мадным сумбуром в голове и в душе. Он хватался за все, что его окружало, что интересовало народ, что входило в его артистическое сознание. Он мог быть и русским пат­риотом. Мог быть русским диссидентом. Можно какие-то его песни включить в обойму, обязательную для еврей­ской либеральной элиты. Каждый может найти для себя какие-то песни Высоцкого, близкие ему, созвучные ему. Высоцкий сгребал под себя все болевые точки, определя­ющие его время, и оформлял в своем артистическом ключе. Когда из этого, безусловно, талантливого, проти­воречивого, нецельного, сумбурного человека стали де­лать культовую фигуру эпохи, без точного понимания его собственных противоречий, сводя все это творчество к продолжению великой русской литературной класси­ки, — это возмутило меня до глубины души. Я слишком ценю великую русскую классику, чтобы так легко опреде­лять ее наследников. Я помню, после смерти Высоцкого появились сотни его каких-то обезумевших апологетов, кстати, при жизни не замеченных в особой его поддерж­ке. Я говорю не о простых любителях его песен, а об иде­ологах либерального, космополитического направления в нашей культуре. Помню, композитор Дашкевич писал, что голос Высоцкого на две с половиной октавы выше, значительнее, крупнее, чем голос Шаляпина. Ну нельзя же так кощунствовать! Как исполнитель, как певец он якобы значимее Шаляпина. Это же не восхваление само­го Высоцкого, а подрыв всей нашей культуры. Игра на понижение. В те же восьмидесятые годы поэт Александр Еременко, ныне куда-то сгинувший, писал о том, что Высоцкий для нашей поэзии не менее важен, чем Пуш­кин. Он, дескать, создал такие же основные структуры русской литературы, какие до него создавали Ломоносов и Пушкин. Никак не могу с этим согласиться. Основопо­ложники национальных культур кладут в ее основы такие краеугольные камни, в которых нет трещин. Монолиты поэзии. Ломоносов для восемнадцатого века заложил та­кой фундамент для отечественной культуры, что далее стали возможны и Державин, и Карамзин. Позднее Александр Пушкин внес такую гармонию в культуру Рос­сии, которая и по сей день является нашим всеобщим идеалом.

Высоцкий — не целен. Он — весь, если уж сравнивать в продолжение ерёменковской метафоры с камнем-моноли­том, в трещинах. Или даже это как кусок глины, вначале схожий с камнем, а когда высохнет — там трещина, там трещина, а потом и сыплется, как песок. Эти трещины за­ложены в мировоззрении Высоцкого...

Или тот же Станислав Говорухин в восьмидесятые годы сказал, что тот, кто не любит Высоцкого, или дебил, или антисемит... Это был тотальный диктат, либеральный жут­кий диктат, который навязывали даже сверху. А я — про­тивник всякого диктата в литературе. Любого диктата. Я не терплю тоталитаризма в искусстве, не терплю никакого на­силия над мнением. Это насилие, связанное с именем Вы­соцкого после его смерти и до самой перестройки, господ­ствовало в культуре сверху донизу. Уже шли политические ярлыки: если вы не признаете Высоцкого, вас долой из ис­кусства. Вы — отбросы общества. Как это могло не возму­тить меня?

Осознанно, продуманно делали идола из талантливого, ошибающегося, противоречивого, не сводящего концы с концами в своей душе и в самой жизни, человека. Они са­ми похоронили Высоцкого тем, что сделали из него мавзо­лей. Как Ленина, положили его в мавзолей и мумифициро­вали. Против этой мумификации я тогда и восстал. Как Маяковский восстал против собственного воспевания. «Заложил бы динамиту, ну-ка дрызнь, ненавижу всяческую мертвечину, обожаю всяческую жизнь». Вместо того, что­бы разбирать, анализировать, задумываться о живом Вы­соцком, со всеми его наркотиками, со сложным характе­ром, с безумным желанием владеть душами миллионов зрителей, а отсюда и со всем его перенапряжением, некие манипуляторы общественным мнением, либеральные кар­диналы решили слепить еще один мавзолей и положить ту­да живого Высоцкого. И приказать, чтобы все на него мо­лились. Я никогда не буду ни из кого делать культа. Ни из Рубцова, ни из Распутина, ни из Личутина и, тем более, ни из Высоцкого...

В. Б. Как писал сам же Владимир Высоцкий по поводу своего возможного омавзолеивания: «Но с тех пор, как считаюсь покойным, / Охромили меня и согнули, / К пье­десталу прибив ахиллес... / Но в обычные рамки я вса­жен — / На спор вбили, / А косую неровную сажень — / Распрямили...»

Я думаю, тебе, Станислав, было бы куда интереснее спорить с самим Высоцким, и он бы наверня­ка признал сам за собой ряд тех неровностей, о которых ты говоришь. Мне недавно один из его близких друзей ска­зал, сколь опасно говорить о настоящем, живом Высоц­ком. Он уважает и ценит Высоцкого, но знает и всю прав­ду о нем. Скажешь — обзовут клеветником, как обозвали Эдуарда Володарского, скажешь — значит восстанешь против его мавзолейности. А подливать елея, говорить какие-то общие слова уже не хочется. Потому многие его давние друзья молчат до сих пор. Но мы с тобой культа из него делать не собираемся и, судя по всему, перечеркивать тоже не думаем. Какие тебе самому, поэту Куняеву, нра­вятся песни Высоцкого? Какие ты сам напеваешь где-ни­будь у костра или в тиши кабинета? Есть что-нибудь лю­бимое?

С. К. Я очень люблю молодого Высоцкого. Именно мо­лодого. Например: «У меня гитара есть, — расступитесь, стены! / Век свободы не видать из-за злой фортуны! / Пере­режьте горло мне, перережьте вены — / Только не порвите серебряные струны»! Эта лихость юноши послевоенной эпохи, к которой относится и моя молодость, мне близка. Все мы были немножко приблатненными, слегка оппози­ционеры по пониманию свободы. Высоцкий вообще — это поэт, это явление культуры для юношества, для подрост­ков. Мой внук до сих пор его любит. А когда Высоцкий по­пытался стать более серьезным, в нем явно не хватило цельности, долгого дыхания.

Вот потому я сторонник лишь раннего Высоцкого. Какая живость, например, в песне «Их было восемь»: «На восемь бед один ответ. В тюрьме есть тоже лазарет. Я там валялся, я там валялся...». Это моя послевоенная юность. Я сам любил эти блатные песни. Сам восхищался «Мур­кой». Ранний Высоцкий реанимировал мои молодые го­ды, мою юность. За это я его тогда и полюбил. Но он за­хотел стать кумиром уже выросшего поколения, уже со­рокалетних шестидесятников. Здесь я нахожу уже натяж­ки, неестественность и игру. Он стал работать на потребу, как актер, тонко чувствуя, что надо публике. Через свою Таганку он впитывал как бы социальные запросы интел­лигенции и быстро реагировал на них. Он уже осознанно искал болевые точки общества и стал не то чтобы впря­мую реагировать на социальный заказ, но в подтексте это уже чувствовалось. Это уже не было органичное, легкое, свободолюбивое творчество, что его отличало в начале шестидесятых годов. Это уже была тяжелая работа на оп­ределенные слои общества. Сочинил он, к примеру, та­кую знаковую песню, как «Банька по-белому». И чувству­ется социальный заказ, который он исполнял. Скажем, еще одна знаковая песня — «Братские могилы». Обрати внимание на фразы «...нет заплаканных вдов, сюда ходят люди покрепче». Это не мог написать фронтовик. Начи­нается фальшь. Крепче наших заплаканных вдов никого в мире нет. Они несли свою женскую судьбу с таким аске­тизмом, с таким терпеливым молчанием, с такими выпла­канными навсегда глазами, что говорить о каких-то «лю­дях покрепче» — это уже легкомысленное, неосознанное кощунство. Да, он не осознавал, что это кощунство, и в этом его беда. Он упрощал всю русскую историю под по­требу своего слушателя. Он уже не творил, а целенаправ­ленно сочинял. Он понимал, что ему надо отозваться на эпоху репрессий, и так, чтобы песня стала близка мно­гим, и смотрите, как он ловко объединяет разного слуша­теля. Вот он сочиняет «Баньку по-белому». На вопросы наших страшных тридцатых годов он готов дать ответ, ко­торый удовлетворил бы все слои общества — и интелли­генцию, и крестьян, и блатной мир. Он создает образ ли­рического героя этой знаменитой и, как он исполняет, по-настоящему трагической песни. Как ты думаешь, кто герой этой песни?