Выбрать главу

Любимый композитор, музыкальное произведение, песня — Шопен, «12-й этюд», песня «Вставай, страна огромная».

Любимый скульптор, скульптура — Роден, «Мысли­тель».

Любимый художник, картина — Куинджи, «Лунный свет»...»

Даже в недавней книге «Я жив», вышедшей в серии «Русская классика. XX век» («Эксмо-пресс», 1999), строчку о Ленине из анкеты стыдливо выбросили. Анкету эту пред­ложил заполнить Высоцкому рабочий сцены, а ныне актер театра имени Вахтангова Анатолий Меньшиков. Заполня­лась она не походя, а с полным напряжением, «будто он де­сять спектаклей отыграл». Сам Меньшиков, в ту пору мо­лодой поклонник Владимира Высоцкого, был разочарован: «Мне показалось, что ответы какие-то уж очень упрощен­ные. Ведь Высоцкий уже в то время был человеком, кото­рого мы боготворили... и вдруг этот Высоцкий отвечает банально: "Куинджи, "Лунный свет". Или "Роден, "Мыс­литель". Я думал, он напишет: Годар, Феллини — из режис­серов. Он ничего этого не написал, хотя прекрасно их знал, смотрел и восхищался... Высоцкий на другой день чутко уловил мое разочарование: "Ну-ка открой. Что тебе не нра­вится?" Я сказал откровенно: "Любимая песня — "Вста­вай, страна огромная". Конечно, это патриотическая пес­ня, но...". Он вдруг с какой-то тоской и досадой поглядел на меня, положил руку на плечо и сказал: "Щенок. Когда у те­бя мурашки по коже побегут от этой песни, тогда ты пой­мешь, что я прав. И почему я ее люблю..." И спустя восемь лет, уже незадолго до смерти, в 1978 году, перечитывая ан­кету, он с удивлением сказал: "Ну надо же, и добавить не­чего. Неужели я так законсервировался?"».

Значит, и в 1978 году Ленин оставался для него самой значительной исторической личностью, а песня «Вставай, страна огромная» — самой любимой.

Однако, думаю, сам Высоцкий при этом себя не считал ни ленинистом, ни пламенным большевиком, ни борцом за державу. Он очень рано ощутил, что все идеалы в про­шлом, осталась одна ностальгия. Ностальгия по величию идей, которым верили отцы, ностальгия по подлинному массовому героизму времен Великой Отечественной вой­ны, ностальгия по времени фронтовиков. Своему героизму он не мог найти применения в жизни. Не знал, во имя чего геройствовать. А диссидентствовать, писать чернуху — не хотел, душа не позволяла. Скажем, жил он с альпинистами, видел, как они пили, как по пьянке бессмысленно и без­думно теряли друзей, как даже смерть использовали в мел­ких, корыстных целях. Видел всю изнанку. Ну и что? «Что? Об этом писать? Про такое? Такую песню написал бы — су­кой был бы. Нет!.. "И спускаемся вниз с покоренных вер­шин", "сорвался со скал — он стонал, но держал". Поэто­му и носят меня на руках, в рот засматриваются — я делаю как бы жизнь! Ту, которую всем хотелось бы, а не это дерьмо вокруг!».

 Вообще-то это и есть эстетика соцреализма, впрочем, как и всего классического искусства. Если искус­ство не возвышает человека, не дает красоту жизни и красоту подвига, то зачем оно вообще? Кому интересна грязь? Или американцы не возвеличивают своего героя? Или французы не воспевают Жанну Д'Арк? Но даже возвеличи­вать всегда надо во имя чего-то...

На сцене театра он искренне играл роли революционе­ров, в кино играл и комиссаров, и белых офицеров, в его песнях оживали герои иных времен. Но это все была игра. Станислав Куняев прав, определяя ролевой характер его фронтовых, блатных и иных песен. Маски, карнавал ма­сок, но вечер затихает, зрители уходят, что остается в самом певце? Каков он сам? И прав ли Куняев, когда причисляет его лучшие, народом признанные песни к игровым? Играл ли Высоцкий русский характер? Или прав скульптор Вяче­слав Клыков, возводя его на пьедестал русского нацио­нального героя?

В опубликованных письмах, дневниковых записях Вла­димира Высоцкого, предназначенных не для читателей, мы находим его признания в своей русскости. Скажем, в пись­ме к любимой: «Теперь всё. Люблю. Я — Высоцкий Влади­мир Семенович, по паспорту и в душе русский... Влюблен. В тебя...» Или в другом письме: «Сегодня впервые посмот­рел на себя в зеркало, — зрелище удручающее — веснушки, краснота, волосы выгорели и глаза тоже (но стал похож на русского вахлака, от еврейства не осталось и следа)». Лишь однажды из всех сотен его песен на любую тему вылепилась небольшая — о другой своей крови, еврейской. За год до смерти прорвалось:

Казалось мне, я превозмог

И все отринул.

Где кровь, где вера, где чей Бог?..

Я — в середину.

Я вырвался из плена уз,

Ушел — не ранен.

И, как химера, наш союз —

Смешон и странен.

Но выбирал окольный путь,

С собой лукавил.

Я знал, что спросит кто-нибудь:

«Где брат твой, Авель?»

И наяву, а не во сне

Я с ними вкупе,

И гены гетто живут во мне,

Как черви в трупе.

(«Казалось мне, я превозмог...», 1979)

Это уже не из цикла его игровых песен. Это уже из за­ключительных аккордов, когда говорилось, вырывалось, «выблевывалось», как сказал о нем Шарль Азнавур, самое сокровенное. Но евреем он так и не смог себя ощутить до конца. И тут оказался «окольный путь» — в середину. Стать героем бунтовавшего еврейства он тоже никак не мог, как бы того ни желали иные из его поклонников и как бы его ни стремились представить таковым авторы газеты «Ду­эль». Ни русским национальным героем, как считает Вяче­слав Клыков, ни еврейским, как представляет его поэт Александр Городницкий, Владимир Высоцкий не был и стать не мог. Для этого он должен был или органично, нутряно быть таковым, или страстно поверить в ту или иную национальную идею. Этого не случилось. А жаль.

Он был искренним, предельно искренним и в своем крике, и даже в своей гибели, но во имя чего? Его герои умирали за идеи — Галилей, белый офицер Брусенцов из фильма «Служили два товарища» (кстати, любимая его роль в кино), Хлопуша — боролись за нечто надличностное, боролся за идеалы тот же Жеглов, а он сам оказался в мире безверия, как и многие его сверстники из поколения детей войны. Отцы воевали, а они уже играли в их войну, переме­жая правду с вымыслом, понарошку воспевая то белых, то красных. Не пришел они к вере в Бога.

Я лег на сгибе бытия,

На полдороге к бездне, —

И вся история моя —

История болезни.

(«История болезни», 1975)

Его личной болезни, болезни алкоголика, наркомана. Болезни общества. Болезни всей страны, всего народа, ли­шенного Бога. Может, потому и полюбил его народ, что он кричал о той болезни, которой страдали все. Вакуум молча­ния надо было чем-то заполнить, если не верой, так кри­ком, надрывом.

Это был некий бубен шамана, пляска язычника — в лучшие, самые популярные его времена, и это был недойденный путь до Бога — в последних исповедальных песнях. Его герои, его супермены, спортсмены, альпинисты, смельчаки, уголовники — конечно же, явная дань язычес­кому сознанию. И, конечно же, «оступился и в крик — зна­чит рядом с тобой — чужой, ты его не брани, гони...» — христианскому сознанию такая модель отношений чужда. Права Марина Кудимова, которая писала: «Однако как мог Высоцкий прийти к Богу? Духовная обстановка того вре­мени в качестве пути наименьшего сопротивления предла­гала "облегченный", "протестантский" вариант...».

«Оговорка из разряда тех, — пишет Кудимова, — на ко­торых Фрейд выстроил свою теорию. С этой точки зрения творчество Высоцкого особенно показательно: что ни пес­ня, то борьба за неприкосновенность своей воли:

я согласен бегать в табуне,

Но не под седлом и без узды».

(«Бег иноходца», 1970)

Да, он бунтовал, но — бунтовал против всех сразу, в том числе и против Бога. Когда нет веры ни во что и нет войны, которая объединяет людей, тогда остается поединок со смертью. Но в этот поединок втянуты изначально все смертные, в том числе и все высшие чиновники. Потому Высоцкий и их поэт. Каждый найдет у него песню себе по душе. Сыщик и вор, преступник и его жертва, богач и бед­няк, комиссар и антисоветчик. Его любили и любят тренер и футболист Олег Романцев, философ и писатель Алек­сандр Зиновьев, скульптор-патриот Вячеслав Клыков и скульптор-западник Михаил Шемякин, любили Андрей Синявский и Юрий Мелентьев. О нем поставили спектакль обе Таганки30 — и театр Юрия Любимова, и театр Николая Губенко. У Губенко в спектакле всё определяют военные песни Высоцкого, у Любимова — больше крика отчаяния и безнадеги... Кстати, тот же Губенко вместе со своей женой два часа простоял у гроба Высоцкого. Пришел зачем-то на похороны попрощаться с Высоцким и Станислав Куняев... Потому правы партийные лидеры, которые, прослушав «Охоту на волков», искренне говорили: «Да это же про ме­ня...» Потому так оказался близок Владимир Высоцкий и уголовному миру, где тоже нет единой веры, нет соборного сознания, один против всех, риск и игра со смертью. Он оказался героем своего безыдеального времени. С ним встречался и проговорил много часов Юрий Гагарин, а поз­же упросил приехать к себе опальный Никита Хрущев...