Обостренным взором Люпэн увидел промелькнувшие длинной чередой кровавые похождения этой женщины, угадывая пути, по которым она шла. Он видел ее захваченной, в свою очередь, увлеченной замыслом ее мужа, тем проектом, который, очевидно, должна была знать лишь частично; Люпэн видел, как она тоже пытается разыскать Пьера Ледюка, которого ищет муж, — разыскать, чтобы стать его женой и властительницей вернуться в то крохотное царство, в свой Вельденц, откуда так постыдно были изгнаны ее родители. Видел ее также в отеле Палас, в комнате ее брата Альтенгейма, когда все полагали, что она находится в Монте-Карло. Представлял, как она долгими днями и ночами подстерегала мужа, крадучись пробираясь вдоль стен, растворяясь во тьме, незамеченная и незримая в облачении из тени.
Однажды ночью она нашла господина Кессельбаха связанным — и нанесла удар.
Наутро, едва не выданная слугой, она ударила опять.
Всего час спустя, чуть было не разоблаченная Чемпэном, она завлекла его в комнату брата и снова нанесла удар. И все это — безжалостно, свирепо, с дьявольской ловкостью.
С той же ловкостью она сообщалась по телефону со своими двумя горничными, Гертрудой и Сюзанной, прибывшими вместе из Монте-Карло, где одна из них несколько дней играла роль собственной хозяйки. И Долорес, надев опять женское платье, сняв светлый парик, в котором была неузнаваема, спустилась на первый этаж отеля и присоединилась к Гертруде в тот момент, когда та входила в вестибюль, притворяясь, что тоже прибыла только что, не подозревая, какое горе ее ожидало.
Несравненная комедиантка, она блестяще сыграла роль супруги, жизнь которой навсегда разбита. Ее жалели. Над нею плакали. Кто мог тогда хотя бы заподозрить истину?
В ту пору и началась ее война против него, Люпэна, война жестокая, невиданная, которую она по очереди вела против господина Ленормана и князя Сернина, проводя дни в шезлонге, обессиленная и больная, зато по ночам — деятельная, бродящая на его пути, неутомимая, смертельно опасная.
И начались те адские ухищрения, в которых Гертруда и Сюзанна, устрашенные и подавленные ее волей, исполняли ее поручения, порой, может быть, принимая ее образ, как в тот день, когда старый Штейнвег был похищен бароном Альтенгеймом прямо во Дворце правосудия.
И следовал новый ряд убийств. Гуреля тогда утопили. Ее брат, Альтенгейм, погиб от кинжала. Люпэну вспомнилась безжалостная схватка в подземных ходах под виллой Глициний, невидимые действия чудовища во мраке. Как все представлялось ему ясным теперь! Потом она сорвала с него маску князя и бросила его в тюрьму; она путала все его планы, затрачивая миллионы на то, чтобы выиграть бой. А потом, когда течение событий вдруг ускорилось! Сюзанна и Гертруда исчезли, несомненно — тоже были убиты. Штейнвег — убит, Изильда, сестра, отравлена насмерть!
«О сколько низости! — думал Люпэн, трепеща от отвращения и ненависти. — Сколько ужаса!»
Он ненавидел это мерзкое создание. Хотел уничтожить ее, раздавить. И страшен, наверно, был вид этих двух существ, прикованных друг к другу самой судьбой, застывших на полу в бледном свете зари, начавшем уже проникать в густую тьму весенней ночи.
«Долорес, Долорес…» — в отчаянии шептал Люпэн.
Внезапно он вскочил, дрожа от ужаса, с блуждающим взором. Что такое?! Что вдруг произошло?! Откуда страшное ощущение холода, леденившего его руки? «Октав! Октав!» — закричал Люпэн, забыв, что шофера в домике нет. На помощь! Нужна была срочная помощь! Хоть кто-нибудь, кто мог бы его успокоить, помочь. О, этот холод, холод смерти, который он почувствовал вдруг! Могло ли это быть?! Неужто в те трагические минуты, вот этими закостеневшими пальцами он ее невзначай…
Усилием воли Люпэн заставил себя посмотреть. Долорес была неподвижна.
Он бросился на колени, привлек ее к себе.
Она была мертва.
Несколько мгновений он пребывал в оцепенении, в котором растворялось, исчезая, само страдание. Он теперь уже не страдал. И не было более в нем ни ненависти, ни ярости, ни другого какого-либо чувства. Ничего, кроме тупой подавленности, тех ощущений человека, которого ошеломили дубиной и который еще не знает, жив ли он, мыслит ли, не стал ли он игрушкой кошмара. Он понял все, и все-таки в те минуты ему казалось, что свершившееся справедливо; ни мгновения не было даже мысли, что он убил. Случившееся оставалось вне его воли, вне его существа. Это была судьба, неумолимая судьба, свершившая справедливость, устранив зловредного зверя.
Снаружи запели птицы. Все живое пришло в движение под старыми деревьями, которые весна готовилась украсить первым цветом. И Люпэн, приходя постепенно в себя, почувствовал, как в нем рождается неясное, нелепое сострадание к этой омерзительной женщине, как ни была она преступна. К этой женщине, такой еще молодой, — которой более нет.
Он подумал о тайной пытке, которую она, вероятно, испытывала в минуты прояснения, когда рассудок возвращался, когда она осознавала вдруг, что успела натворить. «Защитите меня!.. Я так несчастна!..» — не его ли она о том молила? Против себя самой просила ее защитить, против инстинктов хищницы, против чудовища, вселившегося в нее, заставлявшего ее убивать, убивать без конца, всегда.
«Но всегда ли?» — подумал вдруг Люпэн.
И он вспомнил ту ночь, не столь давнюю, в которую, возникнув перед ним, подняв кинжал на противника, который преследовал ее уже несколько месяцев, на этого неотступного врага, чьи действия и подтолкнули ее, в сущности, ко многим из ее страшных дел, — она не смогла убить. А было ведь так легко: враг перед нею лежал недвижимый, беспомощный. Один удар — и их беспощадной борьбе пришел бы конец. Но нет, она не убила тогда, может быть — подчиняясь чувствам, оказавшимся более сильными, чем вся ее жестокость, все безумие, — не до конца еще осознанным чувствам восхищения и симпатии к тому, кто так часто одерживал над нею верх. В ту ночь она не смогла убить. И вот, в поистине роковом повороте судьбы, он стал тем человеком, от руки которого она и погибла.
«Я ее убил, — думал он, охваченный дрожью. — Мои руки отправили в небытие живое существо. И это существо — Долорес!.. Долорес… Долорес…»
Он продолжал повторять ее имя, имя, говорящее о страдании[5], глядя на бедное бездыханное тело, ни для кого уже не представлявшее опасности, горестный комок лишенной бездыханной плоти, не более живой, чем груда сухой листвы, чем птица, подстреленная на обочине дороги. Да и мог ли он не трепетать от жалости к ней теперь, когда убийцей был уже он, а жертвой его — она?
«Долорес… Долорес… Долорес…»
День застал его сидящим рядом с умершей, вспоминающим, размышляющим, тогда как его губы время от времени в отчаянии повторяли ее имя. Надо было уже что-то делать; но он, в сумятице своих мыслей, более не знал, ни как ему поступить, ни с чего начинать.
«Закрою ей вначале глаза», — подумал он.
Опустевшие, наполненные бездной небытия, ее прекрасные золотые глаза еще сохраняли выражение нежной грусти, которое придавало ей такое очарование. Могло ли быть, чтобы такие глаза были глазами чудовища? Вопреки себе, перед лицом беспощадной истины, Люпэн никак не мог еще соединить в своем сознании эти два существа, образы которых оставались для него такими несхожими. Он склонился над нею, опустил шелковистые удлиненные веки и накрыл вуалью искаженное страданием лицо.
И тогда ему наконец показалось, что прежняя Долорес все более удаляется, что на этот раз перед ним действительно человек в черном, в своем темном платье, в своей маскировке убийцы.
Только тогда он решился прикоснуться к ней, проверить ее одежду.