Воевода, хотя и высокого роста и атлетического сложения, не производил впечатления неуклюжести. Его поступь была эластична, движения свободны.
Он подошел к софе, на которой полулежала Фауста Авзония, и сказал:
– Мне сказали, что римский обычай дозволяет приносить дань уважения девам Весты. Пользуясь этим обычаем, я осмелился вторгнуться в тихое пристанище молитвы, обеспокоенный боязнью за здоровье твоего святейшества.
Голос его дрожал, взор избегал встретиться с глазами весталки, как будто он чувствовал за собой скрытую вину.
– От всего сердца благодарю твою знаменитость за заботливость, – отвечала Фауста Авзония, указывая рукой на одно из свободных кресел.
– Знаменитый Винфрид Фабриций, – прибавила она, представляя его остальным.
Язычники ответили холодным поклоном.
– С Каем Юлием нас некогда соединяла тесная дружба, – сказал воевода.
– Ты ничего мне об этом не говорил, претор, – заметила весталка.
– Действительно, мы провели несколько недель вместе в Виенне, – равнодушно ответил сенатор.
О чем вести разговор с христианином? Сторонников старого порядка, замкнутых в традициях прошлого, ничто не соединяло с представителем нового времени. Их разделяло решительно все: вера, понятия, цели жизни. Но, однако, надо было быть любезной с гостем.
– Италия будет благодарна божественному императору, – начала Фауста Авзония через некоторое время, – за то, что он прислал ее легионам молодого вождя.
– Мое положение на новом месте будет нелегко, – ответил воевода. – Мой предшественник был чересчур снисходителен к италийским солдатам, а те вообще не отличались соблюдением своих обязанностей.
– Некогда легионы Италии были школой мужества и военного порядка для войск целого государства.
– Так было прежде, теперь же…
Воевода остановился в смущении. Он хотел сказать, что солдат обленился вместе с целым народом, но такая правда была бы оскорблением для римлян.
И вновь наступило неприятное молчание. Фауста Авзония искала в памяти какой-нибудь посторонний предмет для разговора, который дал бы возможность наладить разговор. Может быть, воеводу занимает театр, амфитеатр или цирк? Но христиане гнушались языческими играми… Может быть, спросить, не знает ли он последнего сочинения Симмаха? Но христиане презирали римскую литературу, называя ее делом сатаны… Он не разделял ненависти правоверных римлян к последним распоряжениям императора, не понимал их печалей, с отвращением относился к их увеселениям.
Винфрид чувствовал, что он тут лишний, что должен оставить то общество, которое стеснял своим присутствием. Но, однако, не трогался с кресла, как будто его что-то приковало к нему.
Он все чаще и пристальнее смотрел на весталку, восхищаясь ее красотой.
Кай Юлий со стороны наблюдал за этим немым увлечением и, по-видимому, забавлялся им, потому что ироническая улыбка бродила по его губам, играла в их углах, поднималась выше, к глазам, и зажигала в них мимолетные огоньки. Он один додумался до причины, которая в ревностном христианине победила отвращение к языческой жрице.
Фауста Авзония, смущенная затруднительным положением, не обратила внимания на поведение воеводы. Надо было непременно к чему-нибудь придраться, чтобы изгнать из среды присутствующих холод, который становился уже невыносимым.
– Твои молодые лета видали, должно быть, не одну битву, – начала она, предупредительно улыбаясь гостю. – Император не доверил бы тебе столь важного поста, если бы ты его не заслужил отвагой и знанием военного искусства.
– Я сын солдата и вырос в лагере, – отвечал Винфрид. – Гроза битвы перестала мне быть страшной, я привык к ней, как иные привыкают к игрищам.
– Однако есть разница между битвой и игрищами, – заметила Фауста Авзония для того, чтобы сказать что-нибудь.
– Несомненно, но солдат не отдает себе отчета в этой разнице. На поле битвы ни у кого нет времени для размышления о жестокости войны. Вождь защищает легионы, вверенные его заботам, сотник – свой отряд, рядовой – свою жизнь, всех же вместе обуревает, наполняет, уносит шум битвы, действующий сильнее самого крепкого вина. Настоящий солдат до такой степени теряет чувствительность, что не ощущает ни голода, ни усталости, ни ран. Одна только смерть гасит пламя отваги.
Воевода говорил таким спокойным голосом, как будто рассказывал о самых обыкновенных вещах, только ноздри его слегка дрожали.