В затруднительном положении оказался бы тот, кто пожелал бы определить его национальность, очевидно, что это было дитя двух рас. Одна дала ему черные, огненные глаза и смуглый цвет лица южанина, другая покрыла его голову белокурыми волосами. Несмотря на высокое положение, которое он занимал в легионах, о чем свидетельствовала широкая лента, опоясывающая его бедра, и золотая цепь с портретом цезаря Валентиниана, ему было не более тридцати лет.
Видимо, он был чужим среди гостей Симмаха, так как стоял один, в стороне ото всех. Остальные не особенно доброжелательно посматривали на него. Его взгляд свободно скользил по лицам римлян, и если останавливался дольше, то только на мраморных изваяниях знаменитых полководцев и граждан, стоявших вдоль стен, как будто он сравнивал живых с умершими.
Погруженный в свои мысли, он не заметил, что один из младших сенаторов отделился от группы, с которой вел разговор, и подошел к нему, и только тогда обернулся к патрицию, когда услышал его тихий голос.
– Приветствую тебя в столице, знаменитый воевода, – сказал сенатор, – и пусть ласки римлянок заставят тебя забыть о прелестях цезарского двора.
– Благодарю тебя за добрые пожелания, славный претор, – отвечал тот, которого сенатор назвал воеводой, – но я не думаю, чтобы они могли осуществиться.
– Я вижу, что ты пришел к нам с предубеждением советников божественного Валентиниана.
– Посмотри, как неприязненно глядят на меня в доме консула.
– Мы неприязненно встречаем только тех, кто умышленно выказывает нам пренебрежение. Твой оруженосец должен был тебе объяснить, что римский обычай не допускает, чтобы гости переходили через порог нашего дома в военных доспехах, с оружием в руках.
– Оружие и доспехи римского воина не должны оскорблять глаз римлянина. Я ношу одежду и знаки нашего божественного и бессмертного государя.
Сенатор замолчал, едва улыбнувшись, и через несколько времени прибавил:
– А все-таки я советовал бы твоей знаменитости сообразоваться с нашими обычаями, если ты имеешь намерение провести с нами несколько времени – мы придерживаемся старых обычаев и очень упрямы…
– Языческие обычаи не обязательны для христианина, – отвечал воевода.
Сенатор пожал плечами.
– Если я надоел тебе своими замечаниями, то прости меня, – холодно сказал он, – мне казалось, что я могу предостеречь хорошего знакомого. Все-таки мы провели когда-то вместе несколько веселых недель в Виенне. Это дает право на искренность.
В это время перед занавеской, закрывавшей боковой коридор, который соединял залу со следующими комнатами, показался ликтор[3] и поднял кверху свой пучок розог.
По его знаку шепот и смех затихли, присутствующие расположились вокруг домашнего жертвенника.
Вслед за ликтором шла молодая женщина в белой широкой одежде без всяких украшений. На лбу у нее была повязка такого же цвета с лентами, которые спадали по обе стороны ее лица. С ее левого плеча свешивался пурпурный плащ.
Все склонили головы перед ней с глубоким уважением, она же, казалось, не обращала внимания на эти знаки почета. Она шла спокойно, не глядя на окружающих, со взором, опущенным книзу. Когда она подошла к жертвеннику, то скрестила руки на груди и низко поклонилась священному огню.
– Римлянка! – шепнул воевода.
– Да, римлянка, – сказал сенатор. – Присмотрись хорошенько к этому истинному отпрыску «волчьего племени», ибо это Фауста Авзония, племянница префекта Флавиана. Ее предки еще до консулов носили всаднический перстень. Вот она, может быть, примирила бы тебя с нашими обычаями.
Воевода молчал. С первой минуты, как только Фауста Авзония показалась в зале, он был приятно изумлен. Эта высокая, стройная фигура, двигающаяся с достоинством царицы, действительно напоминала матрону Древнего Рима. Несмотря на молодые годы, на ее лице отражалось спокойствие зрелого человека. Черные волосы с гранатовым отливом выбивались из-под повязки, черные брови почти сходились над орлиным носом.
– Не утруждай понапрасну глаз, – отозвался сенатор, – она дева – жрица Весты! Стрелы бога любви падают бессильно у ее ног, точно гнилые щепки.
– Весталка? – проговорил воевода, не отрывая взгляда от Фаусты.
– Жрица нашего народного огня.
– Какая жалость…
– Не ты первый высказываешь сожаление, что сердце Фаусты замкнуто навсегда для любви.