Но разочарование это пришло не сразу. Вначале Николай воображал, что ему удастся не распыливать своего самодержавия, а всем править самому. Он был так ревнив к своей власти, что не желал делить ее даже с высшими органами государственного управления.
Николай формально не упразднил эти учреждения: ни Государственный совет, ни Сенат, ни министерства. Он просто с ними не считался. Все управление он пытался перенести в свою собственную канцелярию. Отделения этой канцелярии поэтому страшно раздулись, а он все прибавлял новые отделения. В одном отделении была сосредоточена вся законодательная деятельность. Новое придуманное Николаем отделение, знаменитое 3-е, должно было ведать всем делом государственной полиции, борьбой с революцией и вообще всякими проявлениями общественности, и собственно не имело никаких определенных границ своего ведения. Вновь учрежденный корпус жандармов, конечно, милитаризованный, должен был за всем следить, всех контролировать, во все вмешиваться, карать, миловать, преследовать, защищать, пресекать, благодетельствовать и прочее, и прочее.
Все же важные мероприятия государственного значения, «реформы», преобразования и прочее тоже были изъяты из ведения существовавших государственных учреждений и ведались бесчисленными «секретными комитетами» под председательством самого Николая. Это было продолжение в николаевском духе знаменитого «негласного комитета» первых лет царствования Александра.
Таким образом, все дело государственного строительства вынесено было за пределы существовавших учреждений, а министерства не могли проявлять никакой творческой работы и могли заниматься только текущими пустяками, превратившись в диккенсовские «министерства обиняков».
Все эти секретные комитеты вырабатывали «реформы», так как даже Николай догадывался, что застыть в неподвижности или топтаться на одном месте такая большая страна, как Россия, не может. Но всю эту работу считал он необходимым держать в секрете, во-первых, чтобы не возбуждать преждевременных преувеличенных ожиданий, во-вторых, чтобы все было сделано так, как будто бы ничего не изменилось, чтобы не было заметно, что страна дышит. К стране предъявлялось такое же требование, как к солдатам во фронте. Конечно, Николай не был так глуп, чтобы не понимать, что и солдат во фронте, как бы он бессмысленно ни пучил глаза на начальство, изображая форменного истукана, все же дышит, понимал, что и страна, выстроенная им во фронт, тоже дышит, и что даже в секретных комитетах неизбежно какое-то дыхание.
Но дорога была иллюзия застывшей неподвижности, и этот бред перепуганного самодержавия усиленно культивировался.
Николай понимал также, что крепостное право — анахронизм, и очень опасный.
Чуть ли не десяток негласных комитетов, один за другим, разновременно старались не об улучшении положения крестьян, а об умалении помещичьего самодержавия во славу чистоты и цельности самодержавия царского.
Императрица Александра Федоровна, жена императора Николая I
В 1840 году, когда министр государственных имуществ П. Д. Киселев составил записку, в которой доказывал, что важные государственные выгоды для народной промышленности и самого общественного спокойствия требуют уничтожения крепостного состояния, собрался особый комитет.
Дело велось чрезвычайно секретно, крепостники мобилизовали все свои силы, чтобы отвратить от России такой ужас, и когда вопрос должен был, наконец, рассматриваться в Государственном совете, стало известно, опять-таки по секрету, что на собрание приедет Николай.
Царь действительно приехал и произнес речь.
Скромный проект Киселева был, конечно, отвергнут, и по предложению Николая дело должно было свестись только к «улучшению» старого александровского закона 1803 года о свободных хлебопашцах, само же «улучшение» заключалось в устранении «вредного начала» этого закона — отчуждения от помещиков (заметим — только по их собственной воле) поземельной собственности, «которую, — сказал Николай, — столько по всему желательно видеть навсегда неприкосновенною в руках дворянства — мысль, от которой я никогда не отступлю».
Проект нового разъяснения закона о свободных хлебопашцах уже тем был хорош, по мнению Николая, что «без всякого даже вида нововведения дает каждому благонамеренному владельцу способы улучшить положение его крестьян».
Николай в начале своей речи отметил:
«Нет сомнения, что крепостное право, в нынешнем его положении у нас, есть зло, для всех ощутительное и очевидное, но прикасаться к нему теперь было бы делом еще более гибельным».
Эта мысль, впрочем, была гораздо ярче выражена известным идеологом реакции и апологетом абсолютной монархии де Местром, вдохновлявшим некоторых реакционеров александровского царствования.
Определяя Французскую революцию, де Местр говорит: «Это была великая и страшная проповедь божественного провидения к людям. Проповедь эта имела два пункта. Первый: революция происходит только от злоупотребления правительства. Это — по адресу государей. Второй пункт: но злоупотребления все-таки лучше революции. Это — по адресу народов».
Все же, даже при издании такого указа, который лишал крестьян возможности приобретения надела в собственность, даже по добровольному соглашению с ними помещика, Николай счел необходимым успокоить помещиков особыми разъяснительными циркулярами губернаторам.
Николай обладал железной волей и огромной самоуверенностью, но вечный страх был сильнее и его воли, и его самомнения.
Николай боялся и дворянства, и крестьянства.
Когда во время прений по поводу изменения или «разъяснения» александровского закона о свободных хлебопашцах Д. В. Голицын доказывал, что договоры, завися всецело от воли помещика, едва ли будут заключаемы, и предложил ограничить власть помещиков введением инвентарей, Николай возразил:
«Я, конечно, самодержавный и самовластный, но на такую меру никогда не решусь, как не решусь и на то, чтобы, приказать помещикам заключать договоры».
С другой стороны, Николай понимал, что основой всего его могущества все же является крестьянство, дающее государству и средства, и военную силу. Натуральное хозяйство давно отжило свой век, денежное не могло развиться на крепостном труде. А денег нужно было много и на бесчисленное чиновничество, и, главное, на содержание войска, и на все войны усмирения и военные затеи, которые были ближе всего и дороже всего сердцу Николая.
Крепостной народ был, конечно, беден и с необычайным разорительным напряжением мог оплачивать великодержавное могущество России. Даже рекруты, которых поставлял истощенный народ, давали огромный процент слабых, заморенных людей, что царю, страстному любителю солдатчины, было очень хорошо известно.
В лице декабристов он уничтожил целый слой лучших русских людей, и этой своей «победой» он морально и умственно обездолил и дворянство, и себя, и современную ему Россию.
Той же России, которая, вопреки всему и, прежде всего, вопреки ему и его системе, в это время народилась, России, которая выставила Пушкина и Гоголя, Лермонтова и Шевченко, Достоевского и Тургенева, Герцена, Грановского и Белинского, этой России Николай не знал и не понимал, а когда он наталкивался на представителей этой враждебной ему стихии, он расправлялся с нею по-военному. Пушкин был отдан на съедение жандарму Бенкендорфу, Шевченко и Полежаев сданы в солдаты с воспрещением писать, Тургенев посажен на Съезжую за письмо о смерти Гоголя и т. п.
На всю Россию Николай смотрел сквозь призму солдатчины. Вся стана представлялась ему обширнейшей в мире казармой, в которой он сам был строгим, но рачительным отцом-командиром.
Он сам говорил, что военные упражнения, парады и прочее — величайшая радость и наслаждение его жизни. И это с раннего детства. Его мать даже пыталась бороться с этим пристрастием, но все условия воспитания питали и поддерживали эту страсть.
С трехлетнего возраста его стали облачать в военные мундиры, хотя он тогда еще панически боялся стрельбы, боялся даже ступить на маленький фрегат, стоявший в Павловске.