Выбрать главу

Вообще здесь оказалось немало монархистов, настроенных более монархически, чем сам монарх. И надо сказать правду, что председательствовавший на совещаниях Николай II здесь, в этой «избранной» среде, оказался даже умнее и толковее многих. Такова была среда.

В самом конце Николай, по обыкновению, попробовал слукавить.

— Я останавливался на самом названии Думы, — сказал Николай. — Я думал, не лучше ли назвать Думу «Государевою»?

Но Сольский возразил:

— Это название не вполне отвечало бы назначению и характеру Думы как государственного законосовещательного органа. Правильнее именовать ее Государственною, в соответствии другому подобному органу — Государственному совету.

Николай не настаивал.

Когда шла речь о форме присяги членов Думы, отмечено было, что в присяге этой не упоминается о самодержавии.

«Либералы» доказывали, что в этом нет надобности, так как самодержавию присягают в общей присяге, поэтому в специальной присяге членов Государственного совета тоже не упоминается о самодержавии.

Наконец, Герард сделал предложение:

— Если уж признается необходимость оговорить о сохранении незыблемым самодержавия, то удобнее сказать об этом в манифесте, а не в проекте. Для достижения преследуемой цели — это все равно.

Но Николай на это не поддался и тут же возразил:

— Нет, не все равно: манифест прочитается и забудется, а закон о Думе будет действовать постоянно.

Протоколы петергофских совещаний свидетельствуют, что, идя на уступки и собираясь созвать Думу, Николай прежде всего стремился к сохранению незыблемости царского самодержавия, причем подчеркивал, что законосовещательная работа Думы, «сила мнения» решительно ни к чему его обязывать не может.

Когда, через несколько месяцев после петергофских совещаний, те рабочие, о которых даже не упоминалось и на которых так просчитались, остановили весь механизм государственной жизни, и с перепугу пришлось вместо законосовещательной Думы обещать Думу законодательную, Николай все еще не терял надежды, что ему по существу удастся сохранить незыблемость своего самодержавия.

Николаю II едва ли было знакомо известное рассуждение Лассаля «О сущности конституции», но он и без того отлично понимал, что эта сущность определяется не провокационной бумагой, подписанной им 17 октября 1905 года, а тем военно-полицейским аппаратом, который по старому оставался в его руках. Бумажная же конституция нужна была прежде всего потому, что под нее только и можно было заключить за границей новый заем. Самодержавие уже там потеряло кредит.

В самой же России самодержавие потеряло последний кредит 9 января 1905 года. До того еще удавались эксперименты полицейского социализма, и зубатовщина могла привлекать значительные группы рабочих, которые готовы были верить, что царь может защищать рабочих от хищничества капитала.

Рабочие Петрограда, увлеченные Гапоном, еще верили, что если они прямо обратятся к царю с просьбой о защите, то они ее получат. Николаю здесь представлялся случай увенчать зубатовщину, привлечь к себе рабочих и оттянуть революцию на столько времени, на сколько удалось бы поддерживать обман. Но Николай и не посмел, и не сумел этого сделать. Он спрятался в Царском Селе, а рабочие, устроившие крестный ход с иконами и царскими портретами, были встречены залпами.

Таким образом сразу отрезвились и те отсталые рабочие, которые еще поддавались на зубатовщину и ждали чего-то от царя.

9 января вследствие трусости и недомыслия Николая II ставка царизма была безнадежно проиграна. Кровь слишком доверчивых рабочих, стариков, женщин и детей захлестнула царскую легенду.

ГЛАВА 6

Голый царь и Марк Твен

День 9 января морально погубил царизм не только в России.

Марк Твен напечатал после этого замечательно остроумный монолог, который он вложил в уста Николая II.

В этой своей сатире Марк Твен, который никогда не был революционером и был любимцем самой буржуазной публики, очень убедительно и, в художественной прозорливости своей, пророчески предрекает грядущую судьбу Николая и дома Романовых.

В основу своего очерка американский юморист положил идею знаменитой книги Карлейля «Sartor resartus». В книге этой Карлейль, как известно, в чрезвычайно оригинальной юмористической форме излагает, устами профессора Тейфельсдрека, «философию одежды».

Из этой-то философии исходит Марк Твен, воспользовавшись для эпиграфа заметкой из лондонского «Times»:

«После утренней ванны царь имеет обыкновение, прежде чем приступить к одеванию, посвящать час размышлениям».

(Рассматривая себя в зеркало.)

— Голый, что представляю я из себя? Тощий, невзрачный, с длинными, паукообразными ногами, я — пасквиль на образ и подобие Божие! Голова, точно слепленная из воска, желтое лицо, в котором столько же выразительности, сколько в любой дыне, — уши торчком, угловатые локти, плоская грудь, ребра наперечет… Во всем этом — надо сознаться — нет решительно ничего императорского, ничего величественного, ничего внушающего страх и благоговение. И перед таким-то произведением природы склоняется в прах сто сорок миллионов русского народа?! Немыслимо!

Кто может преклоняться перед этой жалкой фигурой, которая и есть моя особа? Перед кем же или перед чем они преклоняются? Говоря по секрету, никто лучше меня не знает, в чем разгадка: они молятся на мое платье.

Без одежды я настолько же лишен авторитета, как и любой голый человек. Никто не отличил бы меня от какого-нибудь попа или цирульника. Но тогда кто же является фактическим императором всея Руси? Мой мундир с панталонами. Больше ничего.

Тейфельсдрек сказал: «Что было бы с человеком — с каким угодно человеком — не будь у него одежды»? Стоит мне только задуматься над этим вопросом — и мне делается ясно, что без платья человек был бы ничем. Костюм не только дополняет человека, костюм есть весь человек; лишенный костюма, он нуль.

Чины и титулы — другая фабрикация, и тоже составляют часть костюма. Титулы и мануфактурные товары скрывают ничтожество их обладателя; он кажется великим, непостижимым, тогда как в сущности в нем нет никакого содержания. Это они заставляют целую нацию склонить колена и искренне боготворить царя, который без своей царской мантии и титула упал бы до уровня последнего из своих подданных и потерялся бы навсегда в массе заурядных людей, которым цена грош. Раздетый царь в мире неодетых людей, быть может, не привлек бы ничьего внимания и, получив свою долю толчков и побоев, подобно всякому иному непатентованному смертному, пожалуй, принялся бы служить человечеству, таская за гривенники чужие саквояжи. Но этот же самый человек благодаря своей царской мантии и царскому титулу, и только благодаря им, боготворим своими подданными. Он может по прихоти и безнаказанно ссылать, преследовать и травить их, как он травил бы крыс, если бы случайность рождения определила ему профессию, гораздо более подходящую к его врожденным способностям, чем ремесло императора.

Что за громадная, всепокоряющая сила заключается в том, что на человеке одето, и в его титуле! Они наполняют зрителя благоговением, повергают его в трепет, и все это вопреки тому, что узурпаторское происхождение нашей императорской власти ему отлично известно: ведь он прекрасно знает, что власть каждого царя есть власть, беззаконно приобретенная и беззаконно уступленная или возложенная людьми, которым она никогда не принадлежала. Ибо монархи если и избирались когда-либо, то лишь аристократиями, народом же — никогда.

Нет власти без мундира или парадной формы. Они правят человечеством. Отнимите то и другое у властей предержащих — и ни одной страной нельзя будет управлять: голые начальники были бы лишены всякого авторитета. Они казались бы (и были бы на самом деле) заурядными людьми, субъектами без всякого значения. Полицейский в штатском платье — не более, как одно человеческое существо; но то же существо в мундире — целых десять человек. Одежда и титул — вот самая солидная и влиятельная власть на земле; они внушают человечеству добровольное и искреннее уважение к судье, к генералу, адмиралу, к митрополиту, к посланнику, к глупому графчику, к идиоту герцогу, к султану, королю, императору. Никакой титул не действителен без соответственного костюма, созданного для его поддержки.