Выбрать главу

— Я им дам себя знать.

И действительно дал себя знать, ловко, дипломатично и решительно.

Задержав поступившее к нему дело до Фоминой и более о нем не упоминая, Александр, наконец, дозволил, чтобы, на основании данного Сенату права, от него явилась депутация для объяснения дела. Ее составляли, со стороны большинства, граф Л. С. Строганов и Д. П. Трощинский; единственный же представитель противного мнения был сопровождавший их генерал-прокурор, то есть министр юстиции Державин.

«При вступлении в кабинет, — пишет Державин, — хотя еще светло было, но неизвестно для чего гардины у окон были завешены и горели свечи. Великая везде была тишина и государь один дожидался. Приняв весьма важно сам при письменном столе, и депутации (приказал) садиться, не говоря никому ни одного слова. Потом приказал Трощинскому читать бумаги, то есть мнение Потоцкого, резолюцию Сената, предложение согласительное Державина и, наконец, последнее сенатское мнение. По выслушании встал, весьма сухо сказал, что он даст указ, и откланялся».

Указ действительно последовал 21 марта 1803 года. В нем было много пышных фраз по адресу дворянства и Сената, но по существу Сенату ставилось на вид, что он вмешался не в свое дело.

Этим афронтом Сенату все и кончилось.

При этом надо еще учитывать и то, что Александр побаивался дворянства, и побаивался его больше, чем «якобинцев», а впоследствии членов тайных обществ. Он отлично знал, что цареубийство было одной из неписаных привилегий дворянства, «якобинцы» же, как впоследствии декабристы, скорее ограничатся одними разговорами о цареубийстве.

При этом столкновении Александра I с Сенатом царю шел только 26-й год, а в Сенате сидели убеленные сединами сановники трех царствований, первые столпы высшей бюрократии. И все-таки самодержавная воля молодого человека поставила на своем.

И при наличии таких документальных и непреложно установленных фактов находятся и маститые историки и ученые психиатры, серьезно толкующие об отсутствии воли у Александра I…

Так силен гипноз укоренившейся легенды…

Как же, однако, согласовать все эти проявления самодержавного пафоса с установившимся убеждением, что «дней Александровых прекрасное начало» было эпохой расцвета самодержавного вольнолюбия и высочайшего либерализма, а только потом, под влиянием разных условий и обстоятельств, либерализм этот все более тускнел, затем совсем погас и сменился палочным аракчеевским капральством?

Не объясняется ли это тем, что таковы вообще были преобладающие свойства русского дворянского либерализма, тем, что русские усадебные или бюрократические «вольтерианцы» и «якобинцы» всех XIV классов табели о рангах допускали либерализм, как некое пикантное и ни к чему не обязывающее «словесное распутство».

А, глядишь, наш Мирабо Старого Гаврилу, За измятое жабо, Хлещет в ус и в рыло… А, глядишь, наш Лафайет, Брут или Фабриций Мужика под пресс кладет Вместе с свекловицей…

Александр был сыном своего времени, он вспоен был его духом и запечатлен его чертами…

Впрочем, и «Мирабо», и прикосновенность «рыла», и либерализм, и реакционность — все эти смены течения были только рябью, которая бороздила поверхности русской жизни. Глубины подлинной толщи народной жизни это нисколько не отражало и на нее почти никак не влияло.

Просветительная деятельность не достигала народных глубин, как хорошие книги, которые нарочно переводились и издавались по царскому соизволению и порою даже его иждивением, совершенно не существовали для неграмотной массы, как всякие «вольности» и «неотъемлемые права» человека и гражданина были безразличны для крепостного народа. Все это были даже не надстройки над подлинной социальной структурой, над экономическим фундаментом, а какие-то узоры и завитушки, не имевшие никакого конструктивного значения.

Этим и объясняется та «легкость необыкновенная» не только в мыслях, но и в поступках, с которой можно было переходить от конституции к экзекуции, от юстиции к полиции, от Сперанского к Аракчееву.

ГЛАВА 5

Еще доказательства воли

В начале того же 1803 года Александр еще раз убедительно продемонстрировал свою волю, смело идя наперекор и всему общественному мнению страны, насколько оно могло тогда выявляться, и всем окружавшим царя сотрудникам и, — что, казалось бы, должно было страшить его более всего, — чувству и мнению армии и гвардии.

В конце апреля Александр вызвал к себе из Грузина Аракчеева, а в мае того же года это исчадие павловского маньячества, этот всеми уже тогда ненавидимый живодер был восстановлен в своей прежней должности инс-лектора всей кавалерии и командира лейб-гвардии артиллерийского батальона. Все пущенные в ход против этого назначения хлопоты, старания, интриги ни к чему не привели, и Александр, вопреки всем и всему, осуществил свою волю. Субъект, которого Александр, считая «мерзавцем», уверял в своей «верной дружбе» и которого современники и потомки в один голос называли «вреднейшим человеком в России», стал, по твердой воле Александра, неизменным и бессменным, ближайшим и довереннейшим спутником всего четвертьвекового бурного и пестрого царствования.

С еще большей убедительностью разрушает легенду о безволии Александра I его отношение к Сперанскому.

Этот человек настойчивой воли и железной выдержки, начав службу еще при Павле, стал выдвигаться в первые годы царствования Александра.

Чтобы из рядового поповича выдвинуться на самую вершину бюрократического Олимпа, ревниво оберегаемою для «своих» жадными представителями «первенствующего сословия», всей силой родства, связей, фаворитизма и протекции, надо было обладать волей и способностями, далеко выходящими из ряда.

Личное знакомство Александра со Сперанским началось только в 1806 году. Никто не умел так ясно, толково и убедительно писать казенные бумаги, как Сперанский, никто из окружающих царя не умел так строго и логично мыслить.

Замечательную характеристику Сперанского дает Л. Н. Толстой в «Войне и мире».

«Вся фигура Сперанского имела особенный тип, по которому сейчас можно было узнать его. Ни у кого из того общества, в котором жил князь Андрей, он не видал этого спокойствия, самоуверенности, неловких и тупых движений; ни у кого он не видал такого твердого и вместе мягкого взгляда полузакрытых и несколько влажных глаз, не видал такой твердости ничего не значущей улыбки, такого тонкого, ровного, тихого голоса и, главное, такой нежной белизны лица и особенно рук, несколько широких, но необыкновенно пухлых, нежных и белых».

При дальнейшем знакомстве со Сперанским князь Андрей Волконский «видел в нем разумного, строго мыслящего, огромного ума человека, энергией и упорством достигшего власти и употребляющего ее только для блага России. Сперанский, в глазах князя Андрея, был именно тот человек, разумно объясняющий все явления жизни, признающий значительным только то, что разумно, и ко всему умеющий прилагать мерило разумности, которым он сам так хотел быть. Все представлялось так просто, ясно в изложении Сперанского, что князь Андрей невольно соглашался с ним во всем».

У него было все то, что недоставало Александру: строго логический ум, исключительная трудоспособность, ясность и определенность и громадная настойчивость. Все, что было достигнуто в смысле упорядочения управления, было сделано Сперанским. Но и над ним тяготела якобы колеблющаяся, расплывчатая, а в сущности непреклонная воля «безвольного» царя, и Сперанскому удалось сделать лишь то немногое, что угодно было допустить Александру.

Когда же Сперанский стал неудобен, когда Александр убедился, что реформаторские стремления Сперанского идут дальше царских намерений, он спокойно предал его. Александр, который никогда не считался со всеобщей ненавистью к Аракчееву, вдруг поддался подозрениям против Сперанского, которым сам ни минуты не верил, и отправил его в ссылку. И тут Александру удалось то, к чему он всегда стремился. Он сломил волю этого сильного человека и сделал его своим рабом до того, что Сперанский вернулся к нему другим человеком, человеком, который стал пресмыкаться перед Аракчеевым и написал апологию военным поселениям.