Степанов с насилием улыбнулся.
— Да, женат я, товарищ капитан. Как раз после школы вышло.
— Терпежу, значит, ниякого, — ядовито вставил Порохонько, по-прежнему прижимаясь подбородком к коленям. — Будь ты, малец, в моей школе, посоветовал бы я твоей мамке снять с тебя штаники да налагать по вопросительному знаку, щоб знал, яка она, алгебра жизни. С жинкой спать — нехитрое дело. — И с обычной своей независимостью обратился к Новикову: — Правильно чи не правильно, товарищ капитан?
Однако то, что Степанов, парень неповоротливый, добрый, застенчивый, был женат, вызвало в Новикове странное чувство, похожее на удивление и любопытство к нему, — оказывается, этот парень испытал то, что не суждено было испытать самому Новикову.
— Это вы, Степанов, хорошо сделали, — заметил Новиков. — И дети есть?
— Не успели мы, — пробормотал Степанов.
— А это плохо, — сказал Новиков, как будто сам имел семью. — После войны солдата должны ждать дети.
Близкий выстрел выделился из звуков боя, раскатисто ударил по высоте со стороны города. Разрыв вырос шагах в тридцати правее орудия. Опадала земля. Осколки, прерывисто фырча, прошли над огневой, увесисто зашлепали за бруствером. И сейчас же за высотой отчетливо простучал пулемет — пули пронеслись левее орудия.
Все смотрели на город.
— Здоровая жаба плюхнула, всамделе танки прорвались к окраинам, — произнес Ремешков, покосившись туда, где упали осколки, но голову не пригнул, только слегка подался книзу.
— Товарищ капитан, видели? Где они, фрицы? — встрепенувшись, с хрипотцой заговорил Степанов. — Под нос зашли. Не выдержали там, а мы стоим…
Теперь все вопросительно глядели на Новикова. Солдаты вроде бы ждали от него подтверждения, что немцы действительно прорвались к окраинам города, что на пространстве между окраиной и высотой, по-видимому, уже мало пехоты или вовсе нет ее.
Новиков знал: могло быть то и другое, но, что бы ни говорил он сейчас успокоительное, обнадеживающее, лживо-бодрое, это не рассеяло бы тупой тревоги, и понимал, что успокаивать солдат не имело смысла. И Новиков сказал резко:
— Убедить себя в том, что немцы захватят город и прорвутся в Чехословакию, легче всего. Но если они прорвутся, а мы их пропустим, считайте, Степанов, что война продлится. Хотите этого? Я тоже нет. А мы можем их пропустить, и они уйдут без боя. Спокойно уйдут, подавят восстание словаков, чтобы воевать потом. Вы поняли? На какой черт тогда положили здесь половину батареи? Да и не только мы!.. Что молчите, Степанов?
— Да что вы, товарищ капитан? Да я же просто… — забормотал в замешательстве, все щупая, дергая мясистые щеки.
— Ладно, бывает. Будем считать, что этого разговора не было, — уже дружески сказал Новиков и чуть-чуть улыбнулся. — Ремешков, что вы это тут рассказывали? Не секрет — послушаю, секрет — уйду.
— Тоже чушь плел про якусь старушку, — насмешливо-мрачно проговорил Порохонько и отмахнулся. — Лягалов был, тот рассказывал про мирную жизнь. Як писал. А это так — баланда, рвет с нее… Брешет лучше, чем конь бегает!
Ремешков помялся, заморгал белыми ресницами.
— Нет, серьезно, не врал я, честное слово, товарищ капитан, — заговорил он с запинкой, казалось оправдываясь. — Пошла у нас одна старушка в лес за ежевикой. Нет, ты, Порохонько, рукой не махай, это правда, честное слово. Ну вот, пошла… и упала. А у нас много колодцев высохших в лесу, и змей там всяких по-олно. Ну, нашли эту старушку соседние колхозники дней через пять всю в змеях — мертвая…
И Ремешков таинственно, вприщур проследил за полетом реактивных мин среди зарева. Он, похоже было, ждал, что его будут просить рассказывать дальше и подробнее. Но солдаты молчали.
— Змеи? — скрипучим баритоном спросил старшина Горбачев, завозившись под плащ-палаткой: видимо, проснулся только что.
Ремешков взглянул в сторону ящиков, сниженным голосом подтвердил:
— Ну да, гадюки и всякие там…
— Ни одна бы не ушла! — заспанно рокотнул из-под плащ-палатки Горбачев и, сладко зевнув, крякнул.
— Как это так? Кто? — не понял Ремешков.
— Всех бы передушил! — сказал Горбачев, поворачиваясь на ящиках. — Нашел чем пугать.
— Так же змей много. Ну, уж брось ты!
— А-а! Чепуха гороховая! Всех бы передавил! Чего бросать? Ни одной не осталось бы. А ты бы нет?
— О себе не думал, — ответил Ремешков обиженно.
— Это кто ж тебя так учил? В каких школах?
Горбачев не откинул плащ-палатки, не встал — он, крякая сонно, нажимом ног немного стянул сапоги, потом, не дождавшись ответа, затих на боку, задышал спокойно и ровно — так мог спать лишь физически крепкий, здоровый человек.
— Странная история, — сказал Новиков без улыбки; он помнил, как прорывался вместе с Ремешковым к орудиям Овчинникова, и ему не хотелось обижать его. — Очень странная, но довольно интересная. — И, вставая, добавил: — Будет связь — вызвать. Я — ко второму орудию.
Справа ударил танк по высоте.
Только сейчас, наедине с собой, шагая к орудию Алешина, он мог тщательно взвесить всю серьезность создавшегося положения. Было ясно: бой в городе, длившийся вторые сутки, достиг того предела, когда достаточно легкого перевеса сил немцев — и судьба города будет решена: его сдадут. И этот перевес был у немцев. Это была та прорвавшаяся из Ривн группировка, что после утреннего боя отошла в лес, сохраняя танки, и прекратила атаки перед высотой. Все, что видел Новиков в котловине, когда шли к орудиям Овчинникова, убеждало: немцы разминируют поле, открывая проходы к озеру, к переправе и к высоте. Но медлительность их была загадочна, до конца непонятна ему. Он хотел и не мог точно предугадать, что случится этой ночью, через минуту, через час или к утру, и все же не верил, что сдадут этот город, что немцы уйдут через границу в Чехословакию. В этом была большая невозможность, чем потерять все, что связывало его с людьми, с которыми он дошел до Карпат.
Второе орудие стояло на правом краю высоты.
— Стой! Кто топает?
— Капитан Новиков.
Человеческий силуэт в плащ-палатке затемнел возле низкого щита орудия; лунный свет полосами серебрился на плечах часового. Он шагнул навстречу Новикову, и тот спросил не без удивления:
— Кто это — Алешин? Что за новость? Ты часовой?
— Я, товарищ капитан, — возбужденно ответил Алешин. — Всех загнал спать в землянку. Торчат и торчат на огневой. Прямо зло берет. Пусть успокоятся.
Новиков невольно усмехнулся.
— Сегодня, Витя, сами солдаты решают — спать им или не спать. А уж если офицер часового изображает, тут не успокоишь. Ясно, Витя? Поставь солдата, не трепи им нервы.
— Слушаюсь, — охотно ответил Алешин, сдвинул козырек со лба, сбросил плащ-палатку, будто жарко было, заговорил с оживлением: — Что они молчат? Надоело ждать! Скорей бы, товарищ капитан!..
Впереди, над пехотными траншеями, встала ракета. Повисла в тихом синем воздухе, потухая, скатилась в минное поле. Новиков и Алешин присели на станины. Но немецкие и наши пулеметы молчали. В розовом сумраке зарева Новиков видел, что Алешин смотрит на него прямо, не мигая, увеличенными, возбужденными глазами — резких весенних веснушек не было видно. И пахло от него не шинелью, не табаком, а каким-то приятным запахом: то ли шоколадом, то ли мятными галетами, то ли сладковатым мальчишеским потом. Этот запах был мягок, домашен, тепел, никак не вязался он ни с чем, о чем думал Новиков, идя сюда, и лишь до ясной ощутимости будто приблизил, напомнил Лену, недавнее тепло ее вздрагивающих пальцев.
Алешин произнес с горячей досадой:
— Только ракеты кидают, надоело ждать! Даю слово, начнется бой, еще пять танков на мой счет запишете! Верите?
— Верю, верю…
Смешанное чувство нежности и жалости к Алешину ветерком прошло в душе Новикова. Он, Алешин, не утратил непосредственности молодости и торопил то, что не осознавал или эгоистично не пытался осознать, но что хорошо понимал Новиков. Сам Новиков не смог бы точно определить, где было начало и конец тому, что произошло, что могло произойти с ним, с его людьми, с батареей, с Леной.